— Да ведь она всегда была здоровенькая, как мало кто, кровь с молоком, а уж блюла себя!.. Второй такой днем с огнем не сыщешь! Другие девушки из нашего прихода все обзавелись парнями, и есть среди них такие — один Бог знает, что вытворяют. Молчи, роток! (И, выпятив губы, она похлопала по ним ладонью.) Моя Жозефа никогда себе никаких глупостей не позволяла. За ней и молодые господа из Агуншос ухаживали, и сыновья капитана, спаси Господи его душу, говорят, блуждает она, неприкаянная, по Агре, вы, верно, слышали...
— Да, да, прости его Боже!
— Так вот, за девушку очень хорошие женихи сватались, а ей одно нужно было — в церкви Богу молиться, белье стирать на речке да овечек пасти, а все прочее ей — нож острый. И порчу на нее ведь кто напустил — эти бесстыдницы завидущие, не по нутру им была чистота моей Жозефы. Это все Роза, да Фонте, лентяйка из лентяек, да еще Бернарда-шелудивая, дочка Манела Зе! Молчи, роток! А вам, ваша милость, не помешало бы пожевать ветчинки ломтик, чтобы запить глоточек старого винца.
— Воздай вам Господи, сеньора Мария: я пощусь, чтобы заслужить полное отпущение грехов. Пойду к себе, пора уже. Прощайте; коли понадобится, чтобы я еще раз пришла, только прикажите.
Мария взлетела по лестнице и застала дочку сидящей на постели; она разбирала свои густые белокурые волосы, медленно проводя по ним гребнем и откидывая пряди назад; девушка казалась жизнерадостной невестой, причесывающейся перед приходом возлюбленного.
— Вот и хорошо! — воскликнула мать с улыбкой. — Сам святой Антоний привел к нам в дом божию старушку! Ты можешь сидя пообедать, девонька? Завтра пять недель сравняется, как ты не вылезаешь из этого гнездышка. Есть-то хочешь? Пойду принесу тебе миску похлебки, ломоть ветчины и вина кувшинчик. Выпей, доченька, и пусть худо будет завистницам, что тебя околдовали. Ты знаешь, кто это сделал?
— Что сделал, сеньора матушка?
— Кто порчу на тебя наслал? Не кто иной, как Бернарда, дочка Манела Зе; помнишь, приходила она к тебе, просила дать ей поносить корсаж твой желтый с голубыми пуговицами? Для того и просила, чтобы через корсаж порчу на тебя напустить.
— Да полно вам, бедная девушка, она такая славная! — возразила Жозефа.
— Тогда кто же? — осведомилась мать уже с раздражением. — Кто это сделал?
— Откуда мне знать, сеньора матушка! Да и что сделал-то?
— Старуха, что тут с тобой сидела, разве не сказала тебе, что хворь твою напустили на тебя колдовством?
Жозефа, опомнившись, пролепетала:
— Ну да, говорила она, но только...
— Что — только? Вот эта чахоточная и напустила, не хочет, чтобы в приходе была девушка краше ее. Так встаешь ты или нет?
Жозефа бессильно уронила правую руку, сжимавшую гребень, а левой рукой подперла голову; она вдруг почувствовала какую-то усталость, ей не хватало дыхания, она вся обмерла — ощущение счастья вспыхнуло на миг и угасло, точно ворох пакли, что сгорает мгновенно, не оставляя даже искр. Причиною тому была незнакомая физическая боль, пронзившая ее в этот миг; боль была не очень сильная, но сопровождалась ознобом. Мать, увидев, что Жозефа изменилась в лице, приписала внезапную ее бледность слабости и поспешно спустилась в кухню, наполнила большую миску горой капустных завертышей, начиненных красной фасолью, и залила их горячим бульоном. Войдя с миской в руках в комнату дочери, она увидела, что та встала с постели и в лихорадочной спешке завязывает юбки, призывая на помощь Иисуса сквозь стиснутые зубы.
— Что с тобой, девушка? — вскричала мать.
— Худо мне, очень худо! Помоги мне, Иисусе! — твердила Жозефа, перемежая слова стонами; она то садилась, то снова вставала, воздевала руки и, казалось, хотела броситься на колени перед матерью.
— Что с тобой, девушка? — громовым голосом вскричала мать, в испуге следившая за лихорадочными движениями Жозефы. — Болит у тебя где-нибудь?
— Больно мне... Очень больно...
Жозефа в приступе острой боли прижала ладони к бедрам, и мать оцепенела, глядя на нее. Адское зарево вспыхнуло в этот миг в ее душе — и все осветило. Крики и корчи Жозефы заставили Марию да Лаже вспомнить о собственных муках материнства: она увидела то, чего не видела прежде, — наружные признаки преступления, в котором она до этого не думала обвинять дочь; умоляющие жесты девушки были признанием.
Черты лица Марии да Лаже внезапно и страшно исказились, и, прижав ладони к вискам, она надвинулась на дочь с яростным криком:
— Что с тобой? Что ты натворила, проклятая?
Жозефа упала на колени и, прикрыв ладонями залитое слезами лицо, пролепетала:
— Дайте мне выплакаться, матушка, вечером я уйду.
— Уйдешь, негодница? Куда ты уйдешь? Чтоб тебе не дожить до вечера! Куда ты собралась? Кто тебя погубил? Отвечай, пропащая! Гляди у меня, если крикнешь погромче, я тебе голову раскрою мотыгой! Так ты, стало быть... Ты, стало быть... Ох, я ума решусь! Ох, я ума решусь!
И, стиснув руками голову, она сбежала вниз по лестнице и бросилась на сеновал, где зарылась лицом в сено, заглушившее ее вопли.
Между тем Жоан да Лаже, придя в кухню пообедать и никого не застав, постучал в дверь дочери.