— Ты, Жора, меня, конечно, извини, может быть, не моего ума это дело, но не понравилось мне, как с тобой там обращались. Ну что это: сами сидят, жрут, пьют, а тебя в коридоре, как сиротинку... Больно мне за тебя стало.
Начал было Георгий Николаевич гордо выпрямляться, грудь выпячивать, да тут же и плюнул мысленно: «Да пусть... все равно!» Легла выпитая кружка на прежние дрожжи, раскололась у него в голове муть, утекла, а с темного, под вековую якобы копоть выкрашенного потолка некто мягко так, блаженной кисеей застлал мозги его и окружающие предметы, как будто блаженство есть не состояние души, но осязаемый предмет, которым можно одаривать направо и налево. «Пусть говорит», — кивнул он сам себе.
— Как сиротинку в коридоре! — свистел, пришлепывал языком Виталий Алексеевич.
— Не в этом дело..., — попытался слабо защититься Георгий Николаевич.
— Да как не в этом! Как не в этом! Я не слепой, видел! Разве же это по-родственному! Ну пусть ты профессор, ну пусть знаменит, но никто тебе не давал права так с родственником! — Виталий Алексеевич разгорячился. — Ка‑ак же, они ведь по Япониям разъезжают, по заграницам! Им наплевать на чувства простых людей, на их гордость! Но мы не позволим!
Если бы не был уже пьян Георгий Николаевич, заметил бы, что ерничает собеседник, завлекает его словами в какое-то злобное, мстительное болото. Но не хотелось ему расставаться с блаженной кисеей, и чтобы не улетела она, не упорхнула, потянул он к себе полную кружку. Отпив, подумал: «Вот оно, про Японию заговорил! Но если контрразведка, то при чем здесь синяки и зубы? Может, и они камуфляж? Маскировка? Да пусть его!» Все же возразил нехотя:
— В отношении Всеволода ты, Виталий, не совсем прав...
— Ага, ага, сейчас ты скажешь, что он хороший человек и все такое... Эх, святая простота! Философы, так вашу! Вас пряниками не корми, дай только всепрощенством душу свою потешить. Толстовцы! Тьфу! Обидно за тебя.
— А откуда ты знаешь...
Хотел Георгий Николаевич спросить, откуда тот знает, что он действительно философ, что окончил в Ленинграде философский факультет, защитил в свое время кандидатскую диссертацию, преподавал, но потом полетело все к свиньям в тартарары и последние три года он вообще нигде не работал, пребывая на содержании у шурина, Всеволода Петровича Чижа, мужа покойной сестры. Хотел спросить, но тут на мокрой и скользкой от пива столешнице, изрезанной и исписанной ножиками, ясно увидел словно бы проявившиеся слова: «Не спрашивай, им все
— Ну да... конечно... разумеется, — закивал он головой, соглашаясь. — Я понимаю, работа..., — но тут накатило на него содержимое второй выпитой кружки, в голове щелкнуло, переключилось. — Философы, говоришь? — он хитро, лукаво глянул на Виталия Алексеевича. — Да, я философ! Не по должности, по призванию философ! Эх, Виталий, если бы ты знал, как я блистал на кафедре! Со всех факультетов сбегались на мои лекции, чтобы послушать доцента Черкассова, то бишь меня! Юные студентки плакали, записки писали, в вечной любви клялись! Все! Поголовно!
Георгий Николаевич уже не сидел, приниженно согнувшись, поглядывая вокруг боязливо, — он уже царил над столом, как некогда на кафедре, размахивал, рубил воздух рукою.
— Молодец! — любовался им Виталий Алексеевич, подначивал, подзуживал — вот таким я тебя люблю! Орел!
— А где теперь все это? — вдруг так же неожиданно сник Георгий Николаевич. — Тю‑тю! Нету! Съели философа Черкассова завистники, коллеги! Ополчились! Не смогли пережить моей славы! Хапуги от философии! Бездари! — крупная слеза скатилась по его щеке и шлепнулась в кружку с пивом.
Что ж, и слезу, если рассматривать ее под определенным углом зрения, можно принять за философскую категорию. Если относиться к ней как к социальному явлению. Плакал Георгий Николаевич, оплакивал загубленную завистниками жизнь и как-то забылись, улетучились из памяти собственные мелкие грешки, такие, например, как случай с супругой заведующего кафедрой философии: заведующий застал Георгия Николаевича с нею в пустой аудитории в не совсем, надо сказать, приглядном виде. Мелочь, конечно, однако с нее и начались его беды. Но было, было. Были и зависть и подсиживание — все было.
Попивал пивко и Виталий Алексеевич, и у него отошла, отмокла душа от суровых ночных приключений, хотя и раздражен был несколько оттого, что не входила беседа в нужное русло. Выскальзывал Георгий Николаевич, не ухватывался. И противно было слушать его плаксивый лепет о загубленной жизни, наблюдать пьяные слезы и сопли.
— Хор-роший ты человек, Жора...