Я перестал думать о жизни, жду только смерти. Хотелось умереть, лишь бы избавиться от мук.
Так я пролежал до утра.
А утром опять явилась та же тройка. Положили мёртвого на носилки и куда-то унесли. Потом пришли за мной. На руках притащили к следователю, посадили за стол. На столе – булка с колбасой, нарзан, папиросы. Во рту и в горле у меня всё пересохло, очень хотелось пить или смочить горло. Следователь кладёт передо мной протокол, макает ручку в чернильницу. Я не подписываю, молчу. Он наливает воды в стакан, говорит:
– Сначала подпиши протокол, потом пей и ешь, всё это для тебя! – И показывает на стол.
– Требую прокурора, – с трудом произношу, едва ворочая распухшим, пересохшим языком.
– Хорошо, – говорит следователь и берёт телефонную трубку. Минут через двенадцать приходит прокурор. Я ему говорю, что я ни в чём не виноват, а всё, что написано в протоколе, – ложь, под которой меня насильно заставляют подписываться. Не дают спать, избивают, пытают. А это не положено по советским законам.
– Была ли очная ставка? – спрашивает прокурор.
– Была, – отвечаю. – Ложная.
Прокурор полистал протокол допроса и невозмутимо сказал:
– По материалам следствия ваша вина доказана показаниями ваших товарищей, свидетелей и очной ставкой. Отказываться от подписи вы не имеете права. А неправильное ведение следствия вы можете обжаловать в Верховный суд.
Сказал это и ушел.
А следователь опять макает ручку в чернила.
– Подписывай быстрее. Больше пяти лет тебе не дадут. Отправят в лагерь. Здоровье сохранишь.
Я отказываюсь, говорю ему:
– Лучше умру сейчас, но честно, без позора, чтобы потом меня не осуждали мои дети.
И снова жестокие избиения и пытки. Надели наручники, стали крутить голову, зажимать пальцы в дверь и тому подобные штуки.
Так более трех недель без перерыва.
Нервы у меня расшатались. Я пал духом. С трудом открываю глаза. Сопротивляться больше не в силах. А надо, пока ещё жив. Решил: лучше умереть, но остаться честным человеком.
В последний раз меня привели «на подпись» днём в подвальный кабинет. За столом, к моему удивлению, сидел уже знакомый мне милиционер Куропаткин, который меня арестовывал. «Неужели и этот будет бить?» – подумал я, опускаясь на стул.
Смотрю, передо мной на столе протокол и ручка. Собираю всю волю в кулак, говорю:
– Не подпишу!
В кабинет зашёл начальник отдела НКВД. Видит неподписанный протокол, берёт мою руку, вставляет между пальцев ручку и, улыбаясь, пытается написать в протоколе мою фамилию.
Я сопротивляюсь.
В протоколе вместо фамилии получается бесформенный зигзаг.
– Вот и всё! – произносит начальник с довольным видом. – Уведите его.
Меня уводят. Слышу, как начальник говорит Куропаткину:
– Оформляйте быстрее всех. Надо отправлять. Подпись теперь не имеет значения…
Так я стал чужим в родной стране. Тоска, печаль, несправедливость повлияли на людей. Сидишь и мысленно перебираешь пройденный путь: детство, учёба, работа. До боли в сердце обидно за то, что сидишь в неволе ни за что.
Тюрьма была переполнена: в крошечных камерах сидели по тридцать – сорок человек. На улице мороз, а в камере нечем дышать. На прогулку выводили во двор тюрьмы один раз в сутки на тридцать минут. Руки назад, ходить гуськом, не разговаривать. Кормили два раза. На завтрак кружка воды и двести граммов черного хлеба, на ужин столько же хлеба и миска тёплой, без жира и без соли, баланды, в которой плавали три-четыре листочка капусты или брюквы. Иногда давали кашу и кусочек рыбы. А вот Шарин баланду не ел. Он питался отдельно, получал передачи. Всё это за то, что подписал протокол и давал очные ставки. Его переводили из камеры в камеру по необходимости, затем перевели в одиночку. О его дальнейшей судьбе я ничего не знаю.
После прогулки нас часто обыскивали. Один раз, помню, заставили раздеться в коридоре, тщательно прощупали одежду, даже заглядывали в рот, и лишь потом запустили в камеру. Часто проводили обыск и в камере, каждый раз проверяя прочность решёток. «Волчки» закрывали редко. Если замечали, что кто-то с кем-то разговаривает, провинившихся наказывали. Раз в день выводили из камеры в туалет, а ночью заключённые пользовались парашей.
Так прошла зима. В апреле я получил передачу от жены. В ней были теплые вещи, носовые платки и записка, а продукты не разрешили передать. Свидания нам не дали.
«После твоего ареста, – читал я в записке, – меня сняли с работы, выгнали из квартиры, но уехать не разрешили. 3 марта я устроилась на работу в соседнюю деревню. Говорят, ваши дела будут пересматривать, якобы допустили много ошибок. Потерпи, родной! За нас не беспокойся. Дети и сама пока здоровы. Береги своё здоровье».
Я, помню, горько усмехнулся этому совету. Как тут убережёшь здоровье? Раны от допросов перестали болеть, но я ещё очень слаб. Была бы хорошая пища, свежий воздух и подходящая работа, тогда ещё ладно. Но этого не было и в помине. А вот слова жены о том, что наши дела будут пересматриваться, заставили задуматься. В душе затеплилась слабенькая надежда.