Каждый ее удар бил в ноги через землю, одновременно — в сердце через воздух. Было нельзя показаться деревенщиной — вздрагивать при ударах или шарахаться от бульдозеров, которые, резко разворачиваясь, долбая стальными лбами, сносили линии столбов и отслужившие склады. Все это выглядело не стройкой, а ломкой. Тимур выкрикивал, что это зачистка территории — завершающий этап созидания, что мать попала к шапочному разбору, что главное уже свершено и началось заполнение «морской чаши». Выкрикивая, Тимка приближался ртом, его дыхание пахло пирогом с капустой и яйцами, который он ел. Покончив с пирогом, вынул папиросы. Дома он стеснялся матери, а тут, Не скрываясь, чиркнул спичкой и, демонстрируя, чему здесь выучился, пробалагурил:
— По закону Архимеда, после крепкого обеда треба закурить.
Он затягивался, тыкал пальцем в горизонт, в открывшиеся глазам то ли вокзалы, то ли элеваторы, в понавороченные, понагроможденные друг на друга насыпи песка и объяснял, как что называется, требовал, чтоб мать видела какую-то голову магистрального канала, четырнадцатый, пятнадцатый шлюзы; напряженно орал, откуда куда пойдет там море и откуда не пойдет. Настасья кивала. Она видела, что ей ничего не понять, а признаваться казалось стыдным. То, что громоздилось впереди, понимали, наверно, лишь какие-то высшего сорта люди. Для нее же все было спутано, а главное, было два Тимки. Один — к которому она ехала, другой — этот, что произносил слова: «бьеф», «верхние отметки», «ресберма». Конечно, он наполовину задавался. Но на вторую-то нет! Глотнул свободушки — и уже произошло с ним, с отрезанным ломтем, что должно бы произойти, лишь когда б женился.
Она не могла знать, что Тимке только и мечталось, чтоб мать рассказала хуторянам, кем он теперь стал, чтоб соседи пересказали все Лидке Абалченко. Лидка узнает и тогда-то уж начнет ломать руки, пожалеет о нем, сволочь!.. Почему сволочь — он не смог бы ответить, но он жестоко мстил, каждую секунду показывал, него достиг здесь без Лидки!
Щепеткова шла за сыном и, хотя осмотр только начался, ничего уже не вбирала, глядела в землю. Земли, собственно, не было. Были, как от бомбежки, ямы, раскиданные доски, бревна. Главное, доски и бревна. Бесхозные, измочаленные. В колхозе каждая палочка — золото. И вот эта, из березы, ободранная, занехаянная, пошла бы в телятнике на подпору или хоть огорожу; и эти две, что смерзлись друг с другом, сгодились бы. А тут будто не у людей. Тут — вот он! — переваливает через ямы экскаватор, под него суют белые доски, — новые, аж звонкие! — и он давит, вминает их, как солому…
— Теперь, — объявил Тимка, — подходим к главному! — И снова, видать, специально приберегая ходкую здесь шутку, сбалагурил: — Центр вращения Земли. Здесь с воды огонь будем добывать.
Настасья подняла голову. Метрах в трехстах — в полукилометре упиралась в небо обсыпанная людьми плотина. Люди копошились на тоненьких балках, выпирающих вверх, на отвесных стенах, подвешенные в люльках; горстями виднелись на откосах бетонных быков. Не люди — крупа. Крупяная шелуха. Если бы увиденное было хоть чуть меньшим, чтоб Настасья смогла охватить его глазами и сознанием, — она б, наверно, вскрикнула. Небо над плотиной ворочалось. Оно шевелилось стрелами кранов, похожими на стальные железнодорожные мосты, сорванные с речных берегов и поднятые в воздух. Мосты разворачивались в небе, не сталкиваясь друг с другом, не обрушиваясь вниз. Они так легко несли подвешенные на тросах охапки рельсов, словно рельсы были ватными; и хотя оттуда, с высоты, тянул обычный зимний ветер, обычно поддувал под платок, — все равно все, как во сне, было ненастоящим. Тимка у самого лица кричал, что это краны его бригады, показывал на группки людей у кранов, объявлял:
— Московские метростроевцы.
— Верхолазы первой комсомольской.
— Бетонщики коммунистической.
Дескать, не спутайте, мама, с перепугу нас, особенных, с каким-нибудь отребьем. Он поволок мать на плотину, наверх, задержал у ближнего крана, назвал его своим «хозяйством». Кран рос в небо на четырех — каждая высотой в колокольню — ногах, меж которыми сновали по рельсам железнодорожные составы, и Тимка, сообщив, что забыл вверху «штангельциркуль», полез по ноге крана, по лестнице. Проходивший внизу небритый парняга, игравшийся стальным прутом арматуры, рявкнул:
— Ку-да?
— Да я, — пытаясь отвечать небрежным «рабочим» басом, зазвенел Тимка, — отсюдова!..
— Еще и нявкает! — изумился парняга, врезал прутом по натянутому Тимкиному заду.
Тимка слетел, отчаянно оглядываясь на мать, но она вроде не видела, смотрела в сторону. Притворно беспечно он зашагал дальше, Настасья Семеновна за ним, поглядывая на вдавленный в сыновние штаны ржавый след прута.
Сразу она и не сообразила, отчего ей стало легче. Ну конечно же оттого, что Тимка по-щенячьи растерялся, что он прежний лопоухий малец, дурень, которому вначале повезло: остановил знакомого паренька на самосвале — и раззадавался. Настасья пошла с ним рядом, косясь на его похуделое лицо, на свинцовый фурункул, туго натянувший скулу.
— Простыл, Тима?
— Мура́.