Из сарая вырвалось чудно́е дребезжащее свистение — такое яростно пронзительное, будто кто-то для забавы затурчал в милицейский свисток. Степан, смеясь, отворил двери, выпустил недельного жеребенка. Это была дочь Соньки и Радиста. Прошлой зимой, когда шел очередной сельисполком, а возле Совета не было еще коновязи и Степан Степанович на час загнал в соседний двор свою Соньку, Радист увидел ее и, как был в наборной, украшенной раковинами уздечке, в седле с болтающимися стременами, перемахнул плетень, трубя, поскакал к Соньке, которая отнюдь не убегала. Сейчас жеребенок, ослепленный миром, стоял на мягких, словно детский ноготь, копытах, наверно, чувствовал ими крошки земли, что пугало и восхищало его. Низовка шевелила под его подбородком длинную густую ворсу — ганаш, лошадиный младенческий пух, который с месяцами вытрется; и от шевеления, от обилия света жеребенок улыбался, морщил резиновые беловатые губы.
В другое время Степан Степанович чертыхался б, что дворняжья Сонькина кровь взяла верх, ни штриха не оставила от благородного Радиста, влила в детеныша даже мышастую масть, даже мерзейший характер, что уже было видно по презрительно сощуренным глазам жеребенка, но сегодня, в прекрасное утро, в перелет уток и мелькающих в вышине журавлей, Конкина восторгало все. Он толкнул плечом Голубова:
— Породнились с тобой! Кем теперь приходимся? Сватами, что ли?
Он повел его и Любу в дом — обсудить, как готовиться на завтра.
Назавтра население хуторов Кореновского и Червленова чуть не в полном составе было высажено на пустоши.
— Гуляйте, товарищи, осматривайтесь!
Доставили людей два червленовских грузовика, два щепетковских и тридцать пять организованных Конкиным эмтээсовских и каменнокарьерских. Внеочередной этот рейс шоферы совершили на рассвете, «до звонка», а о втором, обратном, договорились на обеденный перерыв. Ночью, сослепу, выпал снег, омолодил равнины, бугры, покрыл напушалками сухие зонты дудника, макушки татарников. Но сама природа понимала: это не всерьез. Щебетали пичуги; вчерашние облака, упавшие снегом, разгородили солнце, оно вставало, умытое белизной, и люди щурились из-под новых шалей и капелюх.
Подъемные деньги были как бы шальными, потому даже скопидомные одинокие бабки стояли на снегу в магазинных стромких валенках, туго вбитых в сверкающие галоши, а во ртах бабок светились стальные коронки, которые понадевали им протезисты, присланные облздравом в порядке заботы о переселенцах. Лавр Кузьмич Фрянсков, лет двадцать беззубый, фигурявший во время прибауток шамканьем и свистением как особенностью актера — баловня публики, теперь перестроился, сделал челюсти, похожие на ярко-красные половинки мыльницы; и здесь, на морозце, когда они выпадали, возвращал их на место не сразу, а для всеобщего обозрения полировал о рукав ватника.
На снегу, точно рельсы, тянулись следы ушедших машин, стояли сгруженные бутылки колхозного вина, лежали котомки с личными харчами. Разведчики, изъездив десятки мест, каждое забраковали и теперь опять начинали от печки, от пустоши.
Среди них в ярком васильковом берете и васильковом шарфе крутилась Лидка Абалченко. Беременность она переносила легко, словно кошка; выпирающий живот носила с гордостью. Каменный карьер она бросила давно, на лесосеке тоже не бывала, а активничала в клубе. Когда выбирали разведчиков, кто-то ради смеха выкрикнул Лидию Абалченко, народ ради смеха же голоснул. В женской консультации она узнала, что беременным полезен моцион, и она ежедневно носилась по полям и буеракам на обследовании территорий. Сейчас, стоя перед высыпавшими из машин хуторянами, тыкала пальцем, где будет глубина, а где берег, поясняла, что Волга — крупнейшая река Европы — никогда не имела и только теперь наконец получит выходы к океанам.
— Ты без тех выходов, что ль, не разродишься? — кричали ей.
Конкин делал строгий вид, призывал к серьезности.
— Чего серьезного?! — протестовали мужчины, косясь на колхозное вино, зная, что заправишься — способней дебатировать. Да и личные, прихваченные в дорогу поллитровки перестанут оттягивать карманы, мешать жестикуляции!.. Привыкнув за время обследований ублажаться на легком воздухе, люди сыпали волго-донскими оборотами:
— Пропустим в нижний бьеф и благословимся к разговору.
— До ажура все обговорим. По-стахановски будем говорить.
Сергей Голиков задолго до партконференции видел, что под его руководством творилось в затопляемых колхозах.
Колхозы — коллективные хозяйства — перестали под началом Голикова быть коллективными хозяйствами, превратились в коллективные говорильни. У разведчиков и выезжающих с ними вольных охотников диспуты приняли особо завлекательный характер. Прибыв на очередное место, до осипения наспорясь, они по добрым станичным правилам — не держать винную посуду наполненной — осушали ее и, шумя еще больше, обнимаясь, поворачивали домой, чтоб назавтра снова правиться в следующие развеселые рейсы.