Сначала смерть отобрала Илью у нее, а потом жизнь отобрала память о нем. Усталостью, тревогой, работой, навязчивыми мыслями прилечь, поесть, согреться зимой, пережить летнюю жару. Штопаньем чулок, бессонными дежурствами, ужасом новостей, страхом, страхом, запрятанным далеко внутрь. Страхом жутких снов, ежедневной смерти вокруг, голода. Не до тебя было, любовь моя, прости меня, прости.
Взяла в руки его ботинки. Зачем-то стала чистить их, вдруг вспомнила, что шнурки болтались. Вот единственное вспомнила четко — у него шнурки развязывались и болтались, он вечно наступал на них и спотыкался.
Вошла Фира.
— Надо бы отдать его вещи, люди нуждаются, но не могу. Мужьи отдала, а Илюшины вот храню.
— Давай заберем их тоже.
Лиза стала складывать чемодан.
Одежда у Фиры почти как у матери: крепдешиновые платья, обязательный китайский зонтик, символ обеспеченной культурной женщины.
Пустые желтоватые пузырьки из-под духов. Откроешь, и пахнут еще.
— Барахольщица я, как Плюшкин. Вдруг захочется перешить или перелицевать старые жакеты, а они тут, целехоньки лежат, молью побиты, но чуть-чуть. Духи, можно водой разбавить, спичкой остатки помады выковырять. Старая мышь, — смеялась Фира, с удивлением разглядывая свои вещи.
Собрали два чемодана, рюкзак книг. Во дворе соседи заинтересовались: что так собрались внезапно, Эсфирь Ханаевна? Совсем съезжаете? Комнаты отдают кому?
— Уезжаю ненадолго. Никому не отдают мои комнаты.
— Ишь, забеспокоились стервятники-комиссары про комнаты. Из пятой квартиры грамотей газетный, как про врачей вредителей прочел, так здороваться со мной перестал на всякий случай. Отворачивается, вроде что-то в портфеле ищет, или в карманах роется, бочком, бочком в свою норку. Пуганец.
Нашли такси. По дороге Фира рассказывала: переживала, что приехала до революции в тьму таракань, а как война началась, так бога поблагодарила.
Потом опять проклинала, когда забирать стали. Потом опять война, опять благодарила. Потом опять забирать. Война, арест, благодарю проклинаю, так жизнь и проходит.
А где не забирали? Тут еще мягкие были, на Украине всех бы скосили, годом раньше, годом позже. Не свои, так немцы. Никого из семьи не осталось. Так и живем — одно поколение взращивает, другое расстреливает. Мальтузианство в действии.
— Ты не поверишь, Илья дворовой пацан был, с ножичком ходил.
Мне не нравились его друзья, шалопутные, бандитские рожи с детства. Уехал учиться в Харьков, думала не вернется, но заскучал там, не прижился.
— Он и взрослый с ножичком ходил. Когда познакомились, учил меня в ножички играть. Говорил, что набить руку помогает, упражнение для хирурга.
— А ты поверила?
— Ну да, я вообще каждому его слову верила. У меня крайности, либо каждому слову верю, либо не верю совсем. Илья меня деревянной Буратиной называл, и дурочкой.
— С тех пор позврослела?
— Не очень. Надо долго и глупо врать, чтоб я засомневалась. Или должность иметь врущую, типа особист, парторг.
— Или быть поэтом.
— Нет, Фира, ты просто стихи не любишь. Поэтам можно верить.
— Поверишь стихам, а потом никак в жизнь не вернешься. Поэты — они Хароны, перевезут тебя через Стикс, и резвишься там на туманных полянах. А назад самому плыть, обсыхать потом, ежиться.
— Фира, — Лиза обняла ее, — ты сама Поэт!
— Ну да.
Наконец добрались до дому. Ходжаев встретил их с радостью, заранее накрыл на стол, подхватил было Фирин чемодан, но Лиза не разрешила: нельзя вам тяжелого поднимать, Алишер ака.
— Я царь Соломон, постоянно окруженный прекрасными дамами.
Лиза проводила Фиру в свою комнату: вот сюда я приехала жить пятнадцать лет назад, располагайся.
Вот у нее второй отец — Ходжаев, и третья мать теперь — Фира. Только живите долго. Даже если счастливо не получится.
После ужина Ходжаев ушел спать, Фира с Лизой мыли посуду, болтали ни о чем.
Фира оказалась почти права: ее перевели в фельдшеры. Формально, то есть работала как раньше, документы подписывали другие, неФридманы. Зарплата стала фельдшерской.
— Да ладно, живы, с голоду не помрем.
Как-то вечером зашли в фирин дом. Ее комнаты недавно ограбили, вынесли ковры, кастрюли, фарфоровую супницу, рюмки, валенки. Даже лампочки вывернули.
— Сейчас к соседу пойду, чтоб отдал лампочки, знаю, он свинтил, — смеялась Фира. Лиза материлась и шарила в ящиках в поисках свечей. Наконец, нашла, осветили комнату.
— Нет, это не обыск, книги, бумаги на месте. Даже в ящиках не рылись. Схватили, что на виду. А сосед таился, ждал потом войти и лампочки свинтить. В каждом коммунальном дворе есть такой гавнюк. Наш известный, воровал прищепки, ловили его, и знаешь, Лиза, хоть бы покраснел. Вытащил из карманов: нате подавитесь, буржуи!
— Мы сами, как воры тут в темноте. Пойдем скорей отсюда.
Во дворе натолкнулись на соседей. Они стояли у своих открытых дверей, ждали на разговор: мы думали, что воры, хотели уже в милицию идти.
— Воры были, лампочки украли. Не ты ли, Федя, лампочки украл?
— А чо сразу я? Там ковры стянули, а вы про лампочки.
— Ты откуда про ковры знаешь?
— Ну видал, что нету. Дверь у вас открытая была. Другие тоже заходили, вот она, я видел, — показал на соседку.