— Никуда я не ходила, он врет все, сам вор, — завопила соседка, быстро заскочила к себе и заперлась.
— Фира, пойдем скорей!
— Ну все, завтра жди у них драку, пойдем, действительно, зачем я ввязалась. Илья с ними со всеми как-то ладил, мирил их, считался своим. Наши клопиные выселки его оплакивали, как родного.
У нас на Боткинском кладбище семейное место, там и свекры, все наши Фридманы лежат. Думаю, на дедушкином камне прибавить Илью. И не решаюсь. Вроде как жив, витает где-то, не камнем придавленный. И вообще, я не люблю кладбища. Фальшивое в них, смертное, грешное есть. Как будто не к родному приходишь, а на тщеславие свое посмотреть: вот, видите, как я его любил, на розовый гранит раскошелился. У нас семейные памятники богатые, теперь на куски расколочены, наверно.
Лиза молчала. У Вольдемара нет памятника, у Ильи нет памятника, и у отца нет могилы… мать у Ходжаевых на семейном памятнике снизу прикопана.
Земля, огромная Земля, летящая в черной холодной космической пустоте, братская людская могила. Наконец, равных, и даже свободных, разбросанных мелкой пылью, спаянных твердой глиной, разнесенных водами рек. Там, в пустоте, не слышно их криков, шепотов, приказов, песен. Там покой.
Март пятьдесят третьего года выдался солнечный, сухой. Над площадями и парками из репродукторов неслись траурные марши. Перепуганные птицы покинули свои привычные кроны. Люди шли тихо, сосредоточенно, быстро. Одергивали смеющихся детей. В витринах портреты в рамах, углы перевязаны черными лентами. В сквере старики пели революционные песни, печальные «смертию пали в борьбе роковой…». Еще неделю назад кипели в борьбе, а сейчас притихли. Ждут, пока скажут куда бежать, кого бить? Объявят нового врага или старый еще недобит?
В больнице парторг Ильясыч выставил портрет Сталина на столе с красной скатерью, прилаживал черные ленты вокруг. Отходил, любовался, потом опять оправлял ленты. Подносил платок к сухим глазам. Отворачивался от народа, боялся, что увидят: парторг, а слез нет. Другие уже вовсю рыдали, а он сухой.
— Музыку потише сделайте, — тут больница все-таки, — возмутилась Лиза.
Сестра хозяйка потянула Лизу за рукав: тише, не говори так при всех. Пойдем в твой кабинет.
— Ирина Степановна, они так весь день будут? Всю неделю?
— Лиза, не нарывайся. Никому твоя фронда не нужна, — Ирина Степановна выговаривала строго, как школьнице, — на тебе отделение, нас под монастырь подведешь. Домой придешь, там под одеялом ликовать будешь. А тут не смей!
У Лизы в отделении старик умер — захлебнулся слезами.
— Надо же, — думала Лиза, листая его историю болезни, — на фронтах за четыре года скольких похоронил. А тут из-за одного, которого и вживую не видел. Газетная кукла, усы-фуражка, а какая к ней любовь.
В кабинет просунулся Ильясыч: Лизавета Темуровна, я знаю, вы гордая, но надо, так сказать, вахту скорби постоять. Приходите вниз, речь Берии передавать будут.
Лизе стало жалко его, пора ему на пенсию, совсем трудно ходит. Одинокий дурачок.
Спустилась вниз. У портрета уже стояли плотной толпой. Главврач с черной повязкой на рукаве. Ильясыч тоже с повязкой, рядом пристроился, гробовые караульные.
Радио зашипело. Народ замолчал, выровнялись, вынули руки из карманов. Как на лагерной перекличке.
Сейчас честь будут отдавать? Или вознесут руки в потолок и взвоют, как древние греки в учебнике на картинках?
Нянька закашлялась. На нее цыкнули, и она пошлепала вон.
Двери в палаты первого этажа были открыты. Ходячие больные толпились у дверей.
Прослушали речь. Ну да, осиротели, но сплотимся.
Мошкарой вьются, льнут к сиянию, добровольные сироты.
Дома Фира испекла хворост.
— Ну что, сдох? Дожили.
Ходжаев заплакал: не дожила Эличка.
Обнялись.
— Пошли пировать! У нас в диспансере сегодня пели революционные песни. А одна санитарка молилась. Я ей говорю: не боишься молиться, баба Нюра? Не боюсь, отвечает, я старая, что мне сделают? Помолюсь за его душу грешную, раба божьего, если не я, то кто? Все безбожники или евреи, или бусурмане.
— И как молилась, жалостливо? По отцу родному?
— Черт ее знает, я в молитвах не разбираюсь. Бабка удобно пристроилась. Все в соревнованиях, кто шустрее оплачет. Хорошо, что я не психиатр, я бы не справилась с таким народом.
— В университете старикам разрешили сидеть на церемонии, — рассказывал Ходжаев, но не все решались на такую вольность. Доцент стоямши в обморок упала. Теперь у нас Берия будет?
— Теперь у нас в кремлевском загоне драка будет, ешьте, пока горячее, Фира наливала водку в стопки.
— Лехайм, мы живы, а он сдох!
— За возможность смягчения нравов в эпоху перемен!
— За нас троих!
Лиза развеселилась: вот у нас, атеистов, с адом все ясно. Родился сразу в ад. А у вас как? У евреев и мусульман?
— Мы его в наши ады не возьмем, правда, Алишер ака? — Фира заметно напилась, — хотя у нас и ада-то нет как такового. Обидно даже. Я уже не помню, вроде как на год посылают душу в какой-то ад, чтобы очистилась.
— Не возьмем, — подтвердил Ходжаев.
— Девственниц ему не дадим? — Глумилась Фира.