— Эсфирь Ханаевна, — девственниц в раю дают убиенным праведникам, — терпеливо говорил Ходжаев, пускаясь по обыкновению в долгие объяснения.
— А в аду? Кого у вас дают в аду? — не унималась Фира.
— Огонь. Ад для неверующих в абсолют Аллаха. Но Аллах может их простить, если убедится в их истинной вере.
— То есть человеческий злодей может быть вполне богоугоден?
— Да, — вздохнул Ходжаев, — Ницшеанство в некотором смысле.
— Да ладно, какие подробности, он уже там. И навсегда, хоть кто-то позаботился.
— Этому год не хватит, добрые вы, евреи, ему вечно надо, хотя вечно тоже плохо, привыкнет, чувствовать перестанет. А надо чтоб пятки жгло, — Лизе было очень весело, — пятки жгло. Какие смешные слова! Это что же, мы уже свободные люди, раз так смеемся. Как осмелели!
— А тушку отпотрошат, Ленина подвинут или новый мавзолей ему построят?
— Второй этаж, не иначе. С отдельным входом, чтоб не дрались ночами!
— Тише, пожалуйста, дамы, не кричите. Берия услышит.
— Сосед Матвей придет, уже под дверью сидит.
— Не сидит, рыдает, на холодном полу бьется.
— Пойдем к нему, выпить предложим, напугаем заодно, что Берия его не полюбит.
Ходжаев ушел спать, женщины мыли посуду.
— Если серьезно, что теперь будет? Люди плачут от страха.
— Есть чего бояться. Ты, Лиза, не толпись на улицах. Мне в район ехать опять. Интересно, как там рыдают? Там ведь старики еще будто при бухарском эмире живут.
Осел бы не сдох, а падишах далеко.
В апреле стало совсем жарко. Достали старое летнее, мятое, жалкое, решили у Рохке переделывать.
С помощью главврача Лиза устроила ее в горкомовское ателье. Со второго раза, уже после смерти вождя. В первый раз замахали руками: еврейка, в оккупации была.
Не была, бежала с красной армией.
Ну почти была, кто там знает. Пусть спасибо скажет, что дозволяют ватники строчить.
Но шить приходили, за кусок масла, за хлеб, иногда даже за деньги. Рохке не отказывала, сидела ночами. Ее мать была почти слепа, но помогала выдергивать наметку наощупь.
Сосед Матвей прощупывал почву: Елизавета Темуровна, у нас беженка шьет на дому, вы знаете?
— О, у нее клиентки такие, что вам не надо беспокоиться. Горком, райком и исполком.
Рохке ловко прятала под одежду обрезки, складывала дома. Из них всей семьей стегали лоскутные одеяла, относили на базар продавать.
Лиза уговорила Фиру обновить старые платья. Рохке цокала языком, закалывала складки, рылась в коробках, вытаскивала обрывки ленточек на отделку.
И поучала Фиру: Эсфирь Ханаевна, ви не просто докторша, ви теперь главврач в диспансере, но ви грязнуля. У вас лямки серые. Ви посмотрите на свой бузхалтэр, это дрэк, а не бузхалтэр!
— Лиза, ты слышишь, что она говорит: у меня лямки серые. Откровенно хочется жрать целый день, а ей лямки чистые подавай. Европа!
Рохке не сдавалась: руки моете, так споднее стирайте!
Лиза смеялась, она сама долго робела при Фире, а Рохке молодец, никто ей не указ. Вспомнили, как шли устраивать ее в горкомовское ателье. Рохке надела лучшую шляпку, старые туфли на каблуках, семенила неуверенными мелкими шажками.
— Если они скажут, что надо в партию в ихнем ателье, то я согласная. Я вступаю, и папе скажу. Маме не надо, она по-русски не знает. У нас в городе били партийные евреи, и много. Говорят, шо их первых убили. Но я готова.
— Рохке, шейте спокойно, сейчас евреи в партии не нужны уже.
— Эсфирь Ханаевна, скажите, ви же в партии давно, шо ви там делаете?
— Я плачу взносы, на собраниях сижу, что еще? Газеты читаю, — Фира загибала пальцы, — молча соглашаюсь с линией партии, голосую на выборах.
— Ох, ви смелая женчина.
Как обычно, Рохке пыталась отказаться от денег, ее упрашивали. Наконец она взяла, сунула в лифчик.
— Погодите, тут дамочка шилась у меня и отдала перчатки, трофейно немецкие, как новие, — она вытащила коробку из-под кровати. Они бордо, к вашему платью.
Фира умилилась: я после революции перчатки с платьями не носила! Красиво!
— Так я вам говорю, шо красиво. Берите, берите, а то деньги отдам взад!
— Я потеряю. Ох, красоту такую жалко.
— Фира, бери, Рохке не отстанет. В выходные наденешь. Я буду следить, чтоб не потеряла.
— Эсфирь Ханаевна, в таких перчатках ви еще и взамуж пойдете.
Шли домой, Фира любовалась перчатками и философствовала.
— Два честных занятия на свете — шить и врачевать на все времена при любых сатрапах. С телом имеешь дело, какой каламбур, как тело бог с природой слепили, так ему и служишь, за душу не отвественен.
— От души вред один. Да и вылечить ее нельзя, пока сама не помрет.
— Да уж, зараза почище чумы, посмотри на них!
Навстречу им шла пара, у мужчины на лацкане пиджака приколот небольшой квадратный сталин. Вырезанный из газеты, наклеен на картонку с черной рамкой и бантик в углу, тоже черный, атласный.
— Какая ленточка, Рохке бы не отказалась в сундучок положить!
— Давай нападем на него, оторвем бантик для Рохке.
Женщины засмеялись. Мужчина укорил: сорок дней не прошло, а уже смеются публично.
— Скорбите, товарищ, вам не мешают.
— Не связывайся, — потащила его спутница.