Фира разбушевалась: нашли виноватого одного-другого. И все остальные вдруг стали жертвами — целый народ жертв. Жертвы сидели и жертвы их охраняли. И живи среди них, и лечи их, ухаживай за ними. Тьфу! Каждые двадцать лет Страшный суд устраивают. Судить хотят, кто их будет судить? Перемалывали друг друга на каждом витке. Лиза, давай уедем в Новую Зеландию.
— Как? Ты же хотела меня за бразильца выдать?
— Как-нибудь, надо придумать. Вот поляки уехали, и чехи, евреи тоже сразу после войны.
— Мы не успели, Фира, сейчас только через границу пешком, а там уж как выйдет.
— Ну ладно, до отпуска доработаем, а там посмотрим.
Они смеялись, не плакать же, может, везде плохо?
Сидели на балконе. Пили кислое вино. Закусывали арахисом. Швыряли кожурки вниз, на троллейбусную остановку.
Лизе пришлось жить в эпоху перемен, тех самых, которых хорошо бы избегнуть. Может быть удастся теперь, когда она одинокий тихий муравей в провинции, с неистребимой профессией?
Вокруг колыхались надежды, разоблачения. Возникали новые имена, все читали Солженицына, и она тоже читала.
Иногда этот поток поднимал и ее, слушала обсуждения, но сама обычно молчала. Ей нечего было сказать — и от привычного страха, и от недоверия, и от неколебимой внутренней безнадежности.
Она попалась в эту огромную лязгающую мышеловку на всю жизнь. Все говорили с жаром, как надо было раньше, как надо будет теперь. Как надо — это она знала в работе, училась сама и учила других, ждала медицинских журналов, переписывалась с врачами из других городов, ездила на конференции. А как вообще? не представляла. Как теперь организовываться жить, чтобы хватало хлеба, лекарств, книг? Чтобы жить спокойно, не боясь соседа, милиционера, черных воронков? Разворачивать газеты уверенным человеком, с надеждой на правду?
Страх унижал ее, она загоняла его глубоко внутрь. В другую Лизу, темную, подколодную, давно отчаявшуюся, омертвевшую. А внешняя Лиза — спокойная, профессиональная, успешная, — уверенным движением красила губы, быстро причесывалась, сбегала с лестницы и спешила на троллейбус. Крахмальный халат, привычка тереть руки, пальцы должны быть теплые, ровный голос, вежливые приказы.
— Ах, Елизавета Темуровна, вы столько пережили, наверно, вы нам всем пример.
Наверно, наверно, даже определенно. Пережила. Смешно как: пример для подражания от суммы пережитого, вертухаи в лагерях тоже пережили немало, стояли на холодрыге, ретивые пастыри. Или палачи, шутка ли после работы детей обнимать этими руками. Что они думают, нынешние, когда уважают за пережитое? Они ведь в том же строю, с теми же знаменами, с железными цепями лживых слов. Пионеры, комсомольцы, партийцы той же самой партии. У которой продолжаются битвы, победы, ну да, ошиблись немножко, так ведь это немножко. Сбоку. А главное неколебимо. Верно, потому что верно.
— Вы победили, ваше поколение победило. Для нас.
Ну да. Я победила, я жива. Для вас, конечно. Стыдно даже подумать, что для себя.
Жизнь состояла из порогов, которые судьбоносны, или просто определяли течение на несколько лет. Между ними толща дней, серых, будничных, обряд без таинств — работа, еда, сон, радио, чтение, мытье посуды. По сравнению с тюрьмой, лагерем, это было настоящее счастье, это была свобода — не хочу сегодня мыть посуду и не буду, или ногти накрашу лаком и в парикмахерскую пойду, и в сквере погуляю. Этот выбор казался бесконечным, шальным, целью жизни. Она не испытала тюрьмы и лагерей, но всегда меряла свою жизнь с ними.
В детстве она радовалась, что она не мальчик с пальчик, брошенный родителями в лесу, и золотой талер слезами отмывать не надо, и ведьма из пряничного домика не достанет ее. Не зря радовалась, так и вышло, уже взрослой ей повезло избегнуть ада.
Удача закалила ее больше, чем испытания и страх. Одиночество помогло ей от обмана и безответных надежд. Иногда ей казалось, что она возвращается в жизни к той пионерке-комсомолке, московской Лизе с ясным ежедневным горизонтом впереди, такой картонной, плакатной Лизе. Ей удалась эта жизнь. А та? Какая та жизнь, Лизы секретных садов, роз и хризантем, вальсов Шопена, шелка, искристого вина, поезда с бархатными сидениями, мчащегося среди итальянских сосен по берегу моря… да, та не удалась. Но Лиза не успевала представлять ее, пока долгую войну резала раненых, пока грела руки у буржуек, пока пила кипяток и заедала сухарем. Спасибо, выжила войну, пролетела мимо лагерей, ей доставалась колбаса в очередях, у нее были туфли на каблуках и капроновые чулки, теплая одежда, и пальто с меховым воротником. У нее было жилье, семья, работа, хлеб, друзья. Она была жива, была здорова вполне, ходила на стадион в группу физкультуры, делала соленья и варенья на зиму, читала литературные журналы. Ездила на конференции в столицу, ходила в ГУМ и покупала там белье.