А если бы мать сбежала с ней в Вене? Так же была бы война, карточки, голод; да, потом, наверно, было бы иначе. Но как заметить это иначе в толще нищих тяжелых послевоенных дней? Она привыкла не хотеть многого. Три платья на лето, три платья на зиму, пара юбок и жакеток, крепдешиновые кофточки на праздники. Помада, всегда одного красного цвета, как та самая, которую купил ей Илья в сорок первом году после ссоры. Пудра, которую любила ее мать, с запахом жасмина.
Зачем другие, когда у нее были Володя и Илья? Ее телесные желания она могла утолить сама, воображая себя с Ильей или Владимиром. Она знала их, она свободна с ними. Ее девичность досталась Владимиру, а женскость — Илье.
Иной раз она смеялась: надо выбрать между вами, мои рыцари!
Одновременно, жадно — это тяжело, утомительно, виновато. По очереди. Владимир, король Артур, сегодня ты будешь в крестовом походе. А я буду изменять тебе с Ланселотом.
Так придется жить до времени, когда настойчивая чувственная женственность оставит ее, освободит от тоски, от наваждения.
Прочь, мне нужна твердая рука, ясный ум. Уйди, любовное томление, уйди! Ты обернешься слезами, тоской по его живому, страстному телу, которое превратилось в огненный столп.
Другие встречи случались у нее. По сватовству подружек, на работе в долгие ночные дежурства.
Она называла их «остальные мужчины», мимолетные связи, ненужные, иной раз утомительные, хорошо, что ненавсегда.
Мужчины удивлялись: в послевоенные времена их ценили, цеплялись за них, а эта не суетилась, не льстила, не держала под руку, и в глаза не заглядывала с надеждой. Не приглашала к себе, не строила планов. Ее интимность была приятной, необязывающей, равной. Некоторым это было удобно, у других задевало самолюбие, третьи искали семью, надежных вечеров под оранжевым абажуром: сынишка, играет с машинками, в патефоне тихая музыка, легкий дымок от горячего чая, рука жены на плече.
Но для семейных вечеров у Лизы были ее живые старики, ее мертвые любимые, книги про древний ушедший мир, вязание, музыка.
А днем у нее была попытка врача выиграть очередную битву, зная, что войну она проиграет. Такая случилась у нее работа среди людских несчастий, выживания, смерти. Лиза устала от них, полуживых. От их родственников, заглядывающих в глаза с надеждой, которую она не может им дать. До пенсии еще долго. Надо бы уйти из хирургии. В патанатомию. Где тихо, и никто не кричит, не стонет, не плачет. Пора там укрыться, среди мертвых.
И сколько ей еще осталось этой приятной, свободной в общем-то жизни? Как поздно все, и спокойствие, и уверенность, и ежедневность без явного страха.
Но досталось ведь, а могло бы без здоровья, без уверенности в ногах, без зарплаты каждый месяц, крыши над головой. Слава им, да? Кому, партии, что не отняла жизнь? А могла бы. Ох, могла бы, промедлением в минуты. Стук в дверь, и все.
Ты избежала, Лиза, ликуй, пусть замирает сердце радостью, ты избежала не прожить, но избегнуть — вот главная цель времени и места!
Ведь и у других так было, с ночным стуком в дверь, ожидаемым и неожиданным одновременно. И у других была эта война, и у них были мертвые. Она видела, как рады они теплой буханке хлеба, музыке в парке, танцам, поношенным крепдешиновым платьям, газировке, мороженому. Как смеялись на детских каруселях. Кокетничали, красили ногти, копили на парикмахерскую. И она тоже старалась бежать со всеми доверчивой собакой, участвовать, ликовать, не думать, не помнить.
И вот среди них, закончивших войну почти навсегда, теплых, живых, ликующих, она, навсегда замерзшая внутри ледяным непробиваемым комком. Спящая красавица в жестяном гробу. Такая уверенная, аккуратно причесанная, красная помада, лаковые босоножки, сережки болтаются хрустальными капельками в ушах. Сказала — послушались. Успешная советская женщина, газетный пример.
А внутри? Она навсегда там. Родившаяся заново в дощатом вонючем вагоне из Москвы в Ташкент.
И внутри — серый пепел вместо социалистического горячего сердца. У них тоже пепел? Или частушки под баян, непамять, и ветер в лицо, теплый, доверчивый, подкупающий ветер. И ничего позади, что остановит жизнь. У них смелость рожать детей, надевать им пионерские галстуки, показывать им новых вождей. Вот они, усатые, или лысые, берегут их бесправных беспомощных отцов. Или отнимают. Или опять берегут. Отцы несут детей на плечах на первомайских демонстрациях с флажками и шариками. Чтобы потом дети вспоминали, как счастливы были, довольны, да, с шариками и флажками, с леденцом на палочке.
— Смотри, смотри туда, он там, он стоит высоко, в папахе, фуражке, в шляпе, машет рукой. Тебе, тебе машет, поощряет, одобряет твою жизнь впереди. Иди, маленький, уверенными шажками, быстрей, быстрей!
Может, удастся тебе пробежать мимо.
Иногда она думала про своего неродившегося Илюшу. Был бы маленький раб навсегда испуганных родителей. Маленький раб ликующего народа. И его раб, того на мавзолее, усатого, или лысого. С правом на палец вверх, палец вниз…