В начале двадцатого века свенгали
стало понятием: не фамилией героя, а псевдонимом таинственной власти над ближним. Вебстеровский словарь сухо утверждает, что свенгали — тот, кто «манипулирует другим или чрезмерно его контролирует»; оксфордский добавляет к описанию прилагательные «зловещий» и «месмерический». Загадочная способность управлять человеком — включать и выключать его, как лампочку, по собственному желанию — так поразила читателей, что музыкальная история вместо того, чтобы забыться, прошла через ряд экранизаций, и бо́льшая часть этих фильмов называется вовсе не так, как роман. Имя простодушной натурщицы быстро забылось; с конца двадцатых сюжет стал неотделим от магнетического «Свенгали, Свенгали, Свенгали».Само собой разумеющийся — естественный, как птичье пенье — антисемитизм, который ни автору, ни читателям не приходит в голову пояснять или обосновывать, — такое же свойство хорошей книги Дю Морье, как шпильки в адрес всего немецкого или рассуждения про женскую красоту («мизерная внешность» ведет к появлению детей с испорченной кровью, что непростительно). Разница, может быть, в том, что, в отличие от оценок, дающихся впроброс, еврейство Свенгали странным образом завораживает и самого рассказчика. Он возвращается к этой теме снова и снова, перебирая нехитрый набор элементов: сальные волосы, страшные глаза, комический акцент, низменный юмор, телесную и нравственную нечистоту — и великий дар, побеждающий на время даже здоровое отвращение героев с их бакенбардами и любовью к гигиене. «Мысленно он вечно пел; жалчайшие напевы кафе-концертов, песни уличных мальчишек, убаюкивания кормилиц — все это он умел каким-то волшебством превращать в исполненные чарующей глубины музыкальные фразы. Он перекладывал на музыку даже уличный шум и гам. Казалось бы, что это невозможно; но в этом-то и состояло его волшебство».
То, что грязный еврей
бренчит на старом рояле в парижской мастерской, эта смесь венгерских напевов с цыганщиной, похоже по описанию на клезмер; Трильби глубоко равнодушна к этой музыке, как и к любой другой, а к музыканту испытывает здоровое арийское отвращение. Гипноз, однако, сделает ее послушной жертвой Свенгали, его женой — и великой певицей. По команде своего хозяина Трильби засыпает и просыпается, встает и садится, не может вымолвить ни слова, поет как ангел. Ее огромный голос вдруг находит себе применение; то, что было смешным в своей медвежьей несуразности, вдруг обретает гибкость рабочего инструмента, которому доступно всё: любой диапазон, любой регистр, любая форма, какую ни потребуется заполнить, от шопеновских этюдов до детских песенок. Новоявленная госпожа Свенгали становится мировой знаменитостью, поет в лучших залах Европы, принимает подарки от царствующих особ. Музыкальный дар покинет ее прямо на сцене: мучитель, управлявший ее пением, умер, она свободна — и ничего не помнит о собственном величии. Публика требует петь, но дива больше не знает, как это делается.Увлекательный и благодушный, сериал Дю Морье (роман, по тогдашней моде, писался и печатался отдельными выпусками — по главе в месяц) исполнен необычайного довольства, если не самодовольства, объединяющего автора и читателей. «Жизнь показалась им необычайно привлекательной именно здесь, в этом замечательном городе, в этом замечательном столетии, в эту замечательную эпоху их собственного, еще не установившегося существования, с совершенно неопределенным будущим». Действие происходит в конце 1850-х, но и там все позолочено ретроспективным дыханием прекрасной эпохи
: и кондитерские витрины с колоссальными пасхальными яйцами, и достойная бодлеровских фланеров «прогулка по широким ярко освещенным бульварам и чашка кофе за мраморным столом на прекрасном асфальтовом тротуаре», и более старинные забавы, в число которых входят катание на ослах и «перекликание в прелестном лесу». Пружины прогресса держат прочно; над предрассудками посмеиваются, и даже беззаконная любовь вызывает у детей цивилизации сочувственное уважение. Потому ужас и оторопь, которые будит в них Свенгали, так странно смотрятся на этой выставке достижений; видимо, дело в царапающем соединении двух ненормативностей — сверхчеловеческого дара и того, что кажется автору недочеловеческим.