Читаем Памяти памяти. Романс полностью

В постромантические времена это старинное сочетание снова представляло собой угрозу, залог скандала, готового развернуться в любую минуту. Уличная, не гнушающаяся ничем, растущая из сора и грязи, сырая стихия виртуозности, живущей в руках чужих — foreign Jews, как это называет автор, цыган, медиумов, — уравновешивается присутствием нормы, цветущей заурядности, сознающей собственные границы и довольной этим сознанием. Веселый мир художественных мастерских с удовольствием воспроизводит «сцены из жизни богемы»; так же уютно героям книги жить в амплуа романтиков и реалистов: один рисует угольщиков, другой тореадоров. После поездки в Испанию второй обнаружит, что его картины с тореадорами как-то утратили свежесть, и решит переключиться на сцены из японской жизни, где излишнее знакомство с предметом уже не будет ему помехой. Живопись в книге Дю Морье всецело принадлежит к миру благопристойных кажимостей; то, что ей противопоставлено, — не только музыка, но и фотография.

Напрочь забывшая о своей мировой славе, не умеющая взять без фальши и трех нот, обессиленная, в конце романа певица тихо угасает в кругу друзей. Однажды вечером ей приносят посылку, отправленную из дальней сибирской губернии. Адрес написан незнакомым почерком. В посылке — роскошный кабинетный фотопортрет Свенгали: он во фраке, с дирижерской палочкой в руках, огромные глаза направлены на зрителя. Героиня держит фотографию на коленях, рассеянно повторяя что-то незначащее. «Вдруг Трильби заговорила по-французски, совершенно спокойно, продолжая улыбаться и не сводя глаз с портрета:

— Еще один раз? Хорошо, я согласна! Белым голосом, не правда ли? А потом затемнить в середине? Хорошенько дирижируйте, Свенгали, чтобы я могла видеть каждый взмах. Ведь уж теперь ночь. Вот, вот! Жекко, подай мне тон!»

На последней ноте Трильби умирает; врач, явившийся на вызов, заявляет, что она была мертва еще пятнадцать минут назад — до того, как начала петь. Ее знаменитая вокальная партия, выходит, была воспроизведена посмертно, усилием чужой воли, как если бы кто-то нажал на кнопку play. Эта удивительная сцена кажется еще интересней, когда замечаешь, как тут смешаны обе технологии, которым предстоит изменить лицо двадцатого века, оба способа сохранить несохраняемое: не только фотография (которой тут приписывается способность передать магическую силу через время и пространство), но и что-то вроде звукозаписи.

* * *

Как начнешь разбирать вещи и понятия прошлого, сразу видно, какие из них еще годятся в носку, как старая одежда, — и что разом съежилось, село, словно неудачно постиранный свитер. Пожелтевшие лайковые перчатки, как рыцарские латы в музее, кажутся принадлежавшими школьницам или куклам — и то же относится к определенным интонациям и мнениям; они как бы меньше наших представлений о человеческом росте — глядишь на них в перевернутый бинокль, и все показывается с особенной муравьиной четкостью: в бесконечной дали, как в окуляре микроскопа. Зебальд описывает дом без хозяев, где можно увидеть не только пыльные ковры и чучела медведей, но и «…клюшки для гольфа, бильярдные кии и теннисные ракетки, такие маленькие, словно они предназначались для детей или ссохлись от времени». Иногда кажется, что все бывшее (непереводимое, неупотребимое, полупригодное для нужд сегодняшнего дня) воспринимается как детское — с нежностью и снисходительностью тех, кто уже без всякого сомнения вырос. Простодушие и наивность старых времен принято преувеличивать, и длится это из века в век.

Среди разнообразных занятий Дю Морье основным было ремесло карикатуриста; десятилетиями он сотрудничал с журналом Punch, из года в год критикуя эстетизм, женскую эмансипацию и массовую любовь к фарфору; особенно занимали его комические стороны технического прогресса. «Постарайтесь выглядеть поприятней, это же всего на минутку», — уговаривает фотограф молодую даму. Пожилые родители сидят у огромного плазменного экрана и смотрят, как младшее поколение играет в лаун-теннис: это называется телефоноскоп. Хозяйка дома умело управляется с десятком рычагов: повернешь один — и услышишь оперную трансляцию из Байрейта, повернешь другой — из Сент-Джеймс-холла. С дистанции в полтора века шутки выглядят несмешными, проблемы игрушечными («какие куколки, марионеточки», как писала Елена Шварц) — но один из рисунков, сделанный в 1878-м, через год после изобретения фонографа, кажется неизъяснимо трогательным.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Николай II
Николай II

«Я начал читать… Это был шок: вся чудовищная ночь 17 июля, расстрел, двухдневная возня с трупами были обстоятельно и бесстрастно изложены… Апокалипсис, записанный очевидцем! Документ не был подписан, но одна из машинописных копий была выправлена от руки. И в конце документа (также от руки) был приписан страшный адрес – место могилы, где после расстрела были тайно захоронены трупы Царской Семьи…»Уникальное художественно-историческое исследование жизни последнего русского царя основано на редких, ранее не публиковавшихся архивных документах. В книгу вошли отрывки из дневников Николая и членов его семьи, переписка царя и царицы, доклады министров и военачальников, дипломатическая почта и донесения разведки. Последние месяцы жизни царской семьи и обстоятельства ее гибели расписаны по дням, а ночь убийства – почти поминутно. Досконально прослежены судьбы участников трагедии: родственников царя, его свиты, тех, кто отдал приказ об убийстве, и непосредственных исполнителей.

А Ф Кони , Марк Ферро , Сергей Львович Фирсов , Эдвард Радзинский , Эдвард Станиславович Радзинский , Элизабет Хереш

Биографии и Мемуары / Публицистика / История / Проза / Историческая проза