Она садится, подобрав полы плаща, облокачивается на спинку, расслабляет поясницу. По морю чуть заметно ходят, перетекая друг в друга, длинные пологие волны, похожие на спины китов. Доносится тихий, сглаженный, но все же отчетливый звук прибоя. А ветра нет совсем, и на дорожке у ее ног неподвижно лежат сухие хвоинки. Небо задернуто полупрозрачной вуалью, сквозь которую пригревает солнце.
Расслабившись, она прикрывает глаза. Волны продолжают перекатываться, мерно покачивают ее на своих спинах, вверх-вниз, вверх-вниз… Что-то свежее и радостное обдувает лицо. Он сидит рядом, переплетаются их пальцы и дыхание, и все так хорошо и просто, как будто не было никогда ни отчуждения, ни всесильных обстоятельств и тотальных несовпадений, ни болезненного одиночества. Мы же рядом, разве этого недостаточно? Совсем-совсем близко… ближе… еще…
— Вы позволите?
Она вздрагивает и поднимает глаза.
Пожилой писатель смущенно отступает на шаг:
— Вы задремали? Простите, я не… Отдыхайте, я пойду, не буду вам мешать.
— Нет, что вы, присаживайтесь.
Она чуть подвигается на скамейке, хотя места и так достаточно. Писатель кивает со старомодной благодарностью и садится на самый край. Откидывается на спинку, смотрит на море. Сейчас он скажет, какой отсюда чудесный вид. Смешной.
— Какой отсюда чудесный вид, — говорит писатель. — Вы нашли замечательное место для отдыха. Наверное, лучшее во всем парке.
— Никому не выдавайте, — улыбается она. — Хотя остальные, наверное, тоже скоро найдут. Здесь не так много места… вообще.
— Но и не так много людей.
Он смотрит на нее и улыбается — так, будто они оба знают одну общую тайну. Это странно. Он великий писатель, знаменитый человек, славу которого делали миллиарды читателей… неужели ему, как и ей самой, ни чуточки не жаль этих миллиардов? Не то чтобы ей было по-настоящему важно это знать. Так, легкое послеобеденное любопытство.
— Вы, наверное, привыкли по-другому. Большие аудитории, поклонники, автографы…
— Уже начинаю отвыкать. Это как раз не страшно.
Она подбирается, выпрямляет спину. Они по-прежнему сообщники, заговорщики, которые действуют заодно, и поэтому свободно можно спросить:
— А страшно — что?
Писатель молчит. Наклоняется вперед, двигает носком лакированной туфли, залепленной травинками и мелкими листьями, упавшую веточку сосны с еще темно-зеленой хвоей. Наконец начинает говорить:
— Страшно понимать, что от нас ровным счетом ничего не зависит. Хотя, с другой стороны, так оно было всегда. Тем не менее, мы успешно заблуждались, рисовали себе какие-то иллюзии собственного могущества. А может, — он коротко взглядывает на нее, не поднимая головы, — продолжаем заблуждаться и сейчас. Вдруг нам, наоборот, наконец-то дали шанс?
— Шанс для чего?
— Наконец-то построить что-либо собственными силами и в меру своей фантазии. На отдельно взятом и не самом худшем пятачке земли… за отсутствием чего-то другого. Но это, знаете ли, взгляд безнадежного оптимиста. Наполовину полного стакана.
Она улыбается:
— А вам, конечно, ближе наполовину пустой?
— В его пользу почему-то всегда в разы больше реальных аргументов. Я не уверен, что нас оставят здесь в покое. И тем более не верю, что за нами приедут и спасут. Все эти приготовления, продуманные и просчитанные заранее… наводят, знаете ли…
— Какие приготовления?
Она перебивает, и тут же осознает свою ошибку, потому что писатель внезапно умолкает, вспомнив, наверное, с кем именно говорит. А говорит он с высоким куполом живота, которому нельзя волноваться, и только. Оно так бывает всегда, и она подавляет в себе зачатки обиды.
— Вам скоро? — негромко спрашивает он.
— Еще пять или шесть недель, — привычно, и каждый раз почему-то заново, подсчитывает она. — Если все будет хорошо.
— Все будет хорошо, — заверяет писатель.
Наконец-то подфутболивает к себе сосновую веточку, наклонившись, поднимает ее, тщательно отряхивает от песка. Смотрит сквозь тонкие, как страусово перо, хвоинки, на небо и море вдали. Потом оборачивается и протягивает веточку ей — словно букетик фиалок.
— У вас родится очень красивый и здоровый ребенок, — слегка театрально, с такими интонациями он, наверное, привык выступать перед читателями, произносит писатель. — Потому что здесь сама природа, море, воздух пронизаны красотой и здоровьем. И вы будете гулять с коляской по парку и набережной, как юная прекрасная мадонна с младенцем. Постойте! Вы знаете, я, кажется, догадался наконец. Именно вы и спасете этот мир. Все, что от него осталось и еще стоит спасения.
В его глазах просвечивает тонкая самоирония, сбивающая пафос и вызывающая к жизни ответную улыбку. Просыпается живот, кажется, его внутренние движения заметны даже сквозь складки плаща, перетекающие одна в другую полого, как волны. Она кладет сверху ладонь и переспрашивает недоуменно:
— С коляской?
Писатель приподнимает брови: