– Но теперь я с тобой, Давид. Здесь, в твоей спальне, этой ночью. Я буду с тобой и завтра, и послезавтра, пока ты захочешь. Или… тебе этого мало?
– Да, мне этого мало, – решив идти до конца, утвердительно проговорил Давид. – Я хочу, чтобы ты была со мной там, в большом мире, когда о тайне Огня узнают все, когда этот Огонь станет хозяином всех человеческих сердец, и каждый будет думать: «Неужели и на моей жалкой спине, голой, как у ящерицы, могут вырасти крылья?!» Я хочу славы, своей славы, и прошу тебя разделить ее со мной. Но не торопись отказать мне…
– Поцелуй меня, Давид, – попросила она. – И люби, люби крепче, – когда он прижимал ее к себе, забирался губами в волосы, повторяла она, – я мечтала о твоих объятиях слишком много лет!..
…Свет луны, падавший в открытые окна, преодолевая сумрак, бледно освещал спальню. Волосы Леи, что полулежала на подушках, глядя на Давида, были сейчас полны черной меди.
Она взяла его левую руку в свою:
– Этот изумруд, – мне кажется, я уже когда-то видела его. Видела на твоей руке… Откуда он?
– Достался по случаю. – Давид поцеловал ее в приоткрытый рот, коснулся губами глаз. – И пришелся как раз впору.
Лея спала. Взяв со столика пачку папирос, Давид подошел к окну; глядя на улицу, на тусклые фонари, закурил.
Он вспомнил поезда и долгие месяцы странствий. Последние два года, вернувшись из Пальма-Амы сразу после посещения музея, он стал путешественником. Забыв о Галикарнассе, о своем доме, он исколесил всю Европу в поисках человека, исчезнувшего в 1720 году из Пальма-Амы и «канувшего в Лету», как писал в своем письме, адресованном ему, Давиду, покойный Астольф Грумм. Да, эти полтора года он был не только странником, но одержимым старателем; он узнал архивы сотен музеев, запасники галерей стали его вторым домом. Он стал отменным знатоком искусства XVIII века, прежде чем в городке Снеговиче, в Восточной Европе, не наткнулся на картину – портрет удивительной зеленоглазой дамы с пепельными волосами. Картина принадлежала кисти некоего Романа Варонского, заезжего художника, настоящего мастера. Варонский поселился в Снеговиче в 1724 году с некоей Агнессой Бианкой, где и умер. На кладбище Давид отыскал надгробную плиту. Время обошлось с ней милостиво – она завалилась на один бок, позеленела, один край ее был сколот, в нескольких местах плита дала трещину, но надпись, когда-то выбитая на ней, сохранилась. «Здесь покоится Роман Варонский, художник, 1685–1733 гг. От любящей его Агнессы Бианки». Ему хотелось руками разрыть эту могилу, как за несколько лет до того, в Аль-Шабате, ему хотелось раздвинуть каменные стены саркофага с останками пророка Каира. Но был день, и ему могли помешать. Ночью случился дождь со снегом. Подкравшись к окну кладбищенской сторожки, проследив за стариком, что, укрывшись в своем домике подальше от непогоды, растопив печку, выставлял на стол бутылку вина и нехитрую снедь, он вернулся к могиле. И тогда же лопата его яростно вошла в землю, еще до конца не оттаявшую после недавней зимы. Он работал не покладая рук, пока сталь не ударилась о гнилые доски гроба… Несколько минут спустя, забыв про дождь и снег, забыв о времени, он смотрел в пустые глазницы черепа, принадлежавшего тому, кто когда-то звался Романом Варонским. И только потом обратил внимание на левую руку скелета; на костяшке, фаланге мизинца, косо сидел перстень, плотно покрытый зеленоватым прахом. Он осторожно снял перстень, стер пальцами пыль двух столетий, положил сокровище на ладонь. Это был изумруд, оправленный в золото, глухо блестевший гранями среди кладбищенской темноты. Подарок принцессы Матильды Ронвенсар – Роберу Валантену, придворному художнику, полжизни странствовавшему по Востоку и Африке и бежавшему из Пальма-Амы от гнева своей могущественной любовницы. Художнику, одна из картин которого, триптих, взятый за долги, именовался, как свидетельствовали местные летописцы, очень странно: «Последняя жатва».
Далеко за крышами города, пока что едва уловимый, занимался рассвет. Стоя у открытого окна, Давид сжал кулак. Сейчас, уходящей ночью, изумруд на его мизинце был черным – точно таким же, как у разрытой могилы в Снеговиче. И грани его, стоило повернуть руку, то и дело превращались в крошечные зеркала…
Давид подошел к кровати и сразу увидел глаза Леи.
– Если тебе нужна эта слава, я буду с тобой, – проговорила она. – Я буду с тобой, пока нужна тебе, милый Давид.
Не отпуская ее взгляда, он вспомнил, как целую неделю не вылезал из архивов Снеговича. Он искал хоть какое-то упоминание о той зеленоглазой женщине – легкой и светлой, с пепельными волосами, что была изображена на портрете. От взгляда которой, подаренного ему с холста, что-то горячее взорвалось в его груди и комок вырос в горле… Следы Агнессы Бианки, ее смерть или исчезновение, он так и не отследил, словно стоило умереть Роману Варонскому, как она исчезла. Ушла.
Выпростав из-под одеяла руку, Лея протянула ее к нему.
– Идем же, – тихо сказала она. – Моему сердцу холодно с тобой, Давид, но без тебя ему еще холоднее.
4