И хотя блокнота давным-давно нет, но он был, и потому можно вспомнить. И рассмеяться. Рассмеяться немного горько. Блокноты не горят. Чёртовы блокноты не горят, не рвутся, не теряются. Закон сохранения неизбывного вещества вечных блокнотов.
Глупо сидеть на скамеечке в боа из шиншиллы. Да и нет у меня никакого боа из шиншиллы восемнадцать лет назад. Нет его у меня и в сорок четыре. Это очень глупо – боа из шиншиллы. Ну, скажите на милость, кому нужно боа из большого хомяка? Это ещё меньшая необходимость для человека, чем родительская вера в него. От родительской веры человеку хотя бы тепло. А боа – это не для тепла. Боа – оно чтобы помахивать. А на той скамеечке, что затеряна в дебрях переулков огромного столичного города, и так достаточно прохладно, потому что сентябри тут гораздо суровее сентябрей южного приморского города. В такой зусман не до помахиваний. Но мы сидим на скамеечке, потому что курим. Мы приехали навестить бабушку моего мужчины. Бабушка тяжело больна. Очень тяжело. Она перенесла несколько операций и химиотерапию. Но она всегда улыбается. Мы не стали её предупреждать, что приедем. Потому что тогда она будет печь блины, убирать. В общем – готовиться к приёму гостей. А мы – не гости. Мы курим на скамеечке, потому что бабушка моего мужчины сама когда-то курила. А теперь ей нельзя – и мы не хотим раздражать её своим дымом. Хотя… Чёрт его знает, почему мы курим на скамеечке. В доме бабушки моего мужчины можно курить и на балконе, и на кухне. И дым её вовсе не раздражает. Напротив, она очень любит запах дыма. Потому что она сама курила. И покойный дедушка моего мужчины курил. А бабушка очень его любила. И дым напоминает ей и молодость, и молодость её мужчины – деда моего мужчины. И Берлин сорок пятого года напоминает, где она с дедушкой и познакомилась. И там же они и поженились, потому что в Берлине они оставались до сорок седьмого. Дедушка моего мужчины – переводчиком с английского. Бабушка – секретарём-машинисткой. В Берлине сорок пятого – сорок седьмого очень нужны были и переводчики с английского и секретари-машинистки. Дедушка и бабушка курили всю жизнь. Многие, прошедшие войну, курили всю жизнь. У дедушки моего мужчины была кличка Good. Вернувшись из Берлина, он снова стал тем, кем был до войны, – завучем одной из английских школ этого огромного столичного города. Он был очень хорошим завучем. Это ничуть не хуже, чем хороший директор. Но такая же редкость. Тогда курили даже в учительских. Это нехорошо. Это очень нехорошо. Даже отвратительно. Но не так вредно, как плохие учителя, плохие завучи и плохие директора. Которые только и знают, где нельзя курить. Они вообще всё знают про нельзя.
Так что совершенно непонятно, почему мы курим на скамеечке, перед тем как подняться к бабушке моего мужчины. Мне просто захотелось покурить на скамеечке. Какие-нибудь три минуты мне захотелось посидеть на этой скамеечке. Совершенно иррациональный импульс. Холодно, совсем не как в южном приморском городе в сентябре, где в сентябре – бархатный сезон. Холодно, а мне захотелось покурить на скамеечке.
Я наклоняюсь к огоньку в сложенных ладонях моего мужчины. Я затягиваюсь. Я поднимаю глаза и…
– Или у меня галлюцинации, или я вижу своего отца! – говорю я своему мужчине.
Он оборачивается в направлении моего взгляда и говорит:
– Да. Это твой отец. Ну, или у него есть близнец.
Откуда?! Откуда здесь мой отец?! Он сейчас… То есть тогда, восемнадцать лет назад, должен быть в своём южном приморском городе. Ни звонка, ни письма… В конце концов, откуда он знает этот адрес?!
– Привет! – говорит мой отец безмятежно. – Ну что, пойдёмте?
– Куда? – ошарашено уточняю я.
– К вам! Я только что с поезда, пока нашёл адрес… Очень чаю хочется!
– Откуда у тебя этот адрес? Что ты делаешь здесь?
– Я здесь в командировке. Вот и решил у вас остановиться. В смысле, навестить. А адрес – из паспорта.