И вот однажды, когда я сидел с друзьями за карточной игрой в Палаццо делла Фонте, ко мне вдруг подходит управляющий гостиницей и сообщает известие, напечатанное в неаполитанской газете: умер Карузо. Все были поражены горестной вестью. Игра прекратилась. Я положил карты на стол, ушел к себе в комнату и, плача, бросился на кровать. Моя жена, сама очень взволнованная, уговаривала меня взять себя в руки, тем более что и мне последнее время что-то нездоровилось. Хотя я с того дня как навестил Карузо в отеле Вандербильт уже предчувствовал его близкий конец, теперь, когда неизбежное свершилось, никак не мог представить себе, что этот человек, еще такой молодой — ему едва исполнилось сорок восемь, — этот артист, увенчанный столькими лаврами, этот певец, вызвавший такой энтузиазм во всем мире, стал сейчас только бездыханным трупом, стал воспоминанием. Мне казалось, что его преждевременная кончина предваряет мою собственную и говорит о ее приближении. Беспредельная грусть овладела мной. Вечером я не сошел в столовую и не смог притронуться к еде. Хозяин гостиницы, командор Делла Каза предложил мне поехать на другой день утром на его машине в Неаполь — Карузо умер в родном городе,— чтобы отдать последний долг моему товарищу по искусству. Я, конечно, согласился и был бесконечно благодарен Делла Каза за его внимание. Мы приехали в Неаполь в удушающую жару. Тело любимого певца покоилось в одном из салонов гостиницы «Везувий», превращенном в пылающий огнями траурный зал. Весь Неаполь в глубокой скорби дефилировал мимо гроба своего прославленного сына, того уличного мальчишки, который стал самым любимым певцом на всем земном шаре и золотой голос которого донес до сердца всех людей пламя родного вулкана, великолепие родных небес, переливчатую игру красок родного моря. Я вошел в гостиницу. Взглянул на окаменевшее лицо. Рыдания душили меня. Я не мог оставаться у гроба. Положил ему на грудь цветок и вышел. Меня просили петь на траурной мессе. Я отказался. Чувствовал, что потрясение сразило бы меня. В Фиуджи я вернулся в полночь: меня лихорадило. На мне была слишком легкая одежда, и поездка в открытой машине повредила мне. Жена моя, в тревоге прождавшая меня весь день, страшно заволновалась. На следующее утро температура у меня поднялась до тридцати девяти. Оказался бронхит. Я пролежал в постели целых пятнадцать дней. В окно видны были горы. Я смотрел на них и проводил долгие часы, предаваясь самым мрачным размышлениям. Однако иногда под вечер, когда заходило солнце, ушедший друг, по какой-то непонятной логике в развитии воспоминаний, возникал в моем сознании не умершим, а все еще живым. Живым и торжествующим. Я вспоминал овеянные славой вечера в Вене и Париже но какими же далекими казались они мне! К ночи, когда температура ощутимо поднималась, я впадал в состояние глубокой подавленности и мне хотелось умереть. Так прошло несколько дней. Я не вставал, не хотел принимать пищу и часто плакал. Жена моя, страдавшая вместе со мной, уговаривала меня не поддаваться горестному душевному состоянию и снова стать самим собой. Опасаясь, быть может, неизвестной ей причины, заставляющей меня пребывать в состоянии столь отчаянной подавленности, она ставила мне на ночной столик портреты моих детей и с нежной лаской старалась вызвать в моем воображении картины еще возможного для нас счастливого будущего, согретого радостью видеть детей уже взрослыми людьми. Реакция — и весьма сильная — не заставила себя ждать. После трех дней полнейшей прострации я попросил шампанского и с жадностью осушил залпом, один за другим, два бокала. После этого я заснул глубоким сном и на другой день начал выздоравливать с определенным желанием поправиться и жить, заниматься своим делом.