Но из всех тех, кто меня слушал, больше всего мне хотелось заслужить похвалу той «темноволосой синьоры», которая два года назад пела в Милане и обворожила публику своей красотой и своим искусством. Она — впредь, говоря о ней, буду называть ее Бенедеттой вызвала во мне с первого взгляда самую горячую симпатию в сочетании с самым возвышенным, почти священным преклонением. Я ревниво, как тайну, хранил в себе это сложное чувство, пробудившееся во мне с того момента, как я был ей представлен, и боялся признаться в нем даже самому себе. Я ощущал ее настолько совершенной, до такой степени далекой и недосягаемой, что надежда завоевать ее сердце или хотя бы ее внимание, казалась мне нелепой фантазией; к тому же мне едва исполнилось двадцать три, а ей было тридцать. Решительно все проявляли по отношению к ней восторженное внимание. За столом она сидела по правую руку от капитана, который также не мог удержаться, чтобы за ней не ухаживать, но как англичанин проявлял свое внимание весьма чопорно. Вульман, считавшийся красавцем-мужчиной и неотразимым победителем, влюбился в нее сразу до безумия и ухаживал за ней открыто, почти дерзко. Вспоминаю, что, спустившись в каюту, он иногда высказывал свою досаду: «Все-таки я своего добьюсь, — восклицал он, — когда будем в Чили, все пойдет по-другому. Здесь, на пароходе, она вечно окружена и ни минуты не удается остаться с ней вдвоем». Когда я слышал это пошлое хвастовство, вся кровь бросалась мне в голову, и я с трудом боролся с соблазном высказать ему мое презрение.
Когда кончилась репетиция — то, что я пел полным голосом, было с моей стороны весьма разумно, — я понял, что сразу же намного вырос в глазах всех моих коллег. Среди них и Бенедетта подошла ко мне, чтобы пожать руку и поздравить. И в ответ на ее слова я сказал ей: «Благодарю вас, синьора, ваша похвала мне особенно дорога». И хотя я произнес эти слова с особым выражением, выдающим мое внутреннее волнение, она не придала им, по-видимому, никакого значения. О том, какую власть приобрела надо мной эта женщина, может свидетельствовать следующий случай. Однажды утром на палубе я играл в камешки с двумя пассажирами, и мы старались перещеголять друг друга, закидывая плоский камешек как можно дальше. На палубе в это время никого не было. Только вдали, в кормовой части сидели в стороне «темноволосая синьора» с приятельницей. И вдруг, по несчастной случайности, камешек, с силой брошенный мной, долетел до сидевших на палубе дам и, ударив по ноге приятельницу, сильно ушиб ее. Я тотчас поспешил выразить ей свое сожаление и принести самые искренние извинения, но синьора рассердилась за подругу: «Это не место для подобных развлечений, — строго сказала она и тут же прибавила, — что вы за ребенок! Что будет с вашим чудесным голосом? Отдаете ли вы себе отчет в той ответственности, которая ожидает вас? Вы узнаете это по приезде на место. И что за впечатление вы произведете сразу же с этими длинными волосами и вечным галстуком, завязанным бантом! Вы подумали об этом?»
Камешек выпал у меня из рук. Со стыдом восприняв замечания синьоры, хотя и не имевшие прямого отношения к данному случаю, но совершенно справедливые, я спустился в каюту и остановился перед зеркалом. Смотрел я на себя теперь другими глазами. Нашел, что выгляжу смехотворно со своей длинной шевелюрой и нелепым галстуком. И тогда, не теряя ни минуты, помчался к парикмахеру, чтобы он остриг меня так, как были острижены все взрослые мужчины, и сразу же переменил галстук бантом на длинный, купленный мной в Милане. После этого я вернулся на палубу — обе дамы все еще сидели на прежнем месте — и, обратившись к Бенедетте, спросил: «Посмотрите, так лучше?» Она, конечно, никак не воображавшая, какое значение имело для меня ее замечание, удивилась при виде моей мгновенной метаморфозы и воскликнула очень довольная: «Да конечно, вы теперь выглядите как джентльмен, и когда вас увидят впервые в Сантьяго, отнесутся к вам с большим уважением». Все другие артисты также нашли, что я выгляжу гораздо лучше. Сам дон Джоан, хотя мы с ним больше не разговаривали, приписывая, быть может, мое превращение его замечанию при нашей первой встрече в Милане, поглядывал на меня несколько более благосклонно. С этого дня я больше не мог ни шутить, ни забавляться. Я становился другим человеком.