Мяч в сторону укатился, за кусты, Николай за ним побежал. Так и выскочил на аллею… Навстречу шла женщина, он, глядя на нее, замер с мячом в руках.
— Черненькая!
Она и впрямь была черненькая, хорошенькая. Узнала его:
— Ты? Ах, это ты!
— Я, я! Вот он!
— Рыженький! Вот молодец ты… живой!
— Влюбленный по-прежнему! Может, мы… это… по новой? Вечерком как?
— Ох, смотри, опять тебя в каюту!
— Так мы ж на суше! — сказал Николай, и они засмеялись. Вдруг вспомнили, обрадовались.
А из кустов уже неслось:
— Николай, ты чего там?
Черненькая уходила по аллее, прощально махала рукой.
— Я мячик… это… надувал! — пролепетал Николай.
— Не лопнул? — улыбнулась жена. Она была уже тут как тут, рядом.
И на другой день, когда шли в толпе по перрону, Николай все головой по сторонам вертел, и жена опять улыбалась, хоть видно, уже и до слез недалеко было… Но все терзания ее кончились, лишь только поплыл за окном перрон, Николай на полку лег; стучали колеса, проводник чай разносил.
А там, на пустом перроне, человек под дождем стоял. Все уехали, все. Выдернул скорый морских путешественников из небытия, прямиком в жизнь помчал. Напоследок из окна вдруг бледная шатенка высунулась, лже-Марина, прокричала Семину непонятное, да еще блеснули очки ее спутника…
Вошел в парк… Никого. Пусто непривычно, дождик накрапывает. Вытоптанные газоны, следы костров. Аллеи вымершие простреливаются… И ветер сор несет, обрывки, вовсю хозяйничает. И ни души!
Только человек на скамейке сидит. Он.
— Был в Песчаном?
Молчит, потерянно уронив голову на руки.
— Что будет?
— Не знаю.
— Я знаю. Сколько там натикало?
— А?
— Время! Потерял счет?
— Часы.
— Я нашел, — сказал Семин.
И протянул соседу часы. Карманные, на цепочке. Тот взял, посмотрел. Спрятал, кивнув. Молчали, сидели под дождиком.
— Зайцем она?
— Да, можно так сказать. Неофициально.
— Одного звена не хватает.
— Почему жена? Стала в круизе. Когда в Туапсе зашли, регистрировались. Все просто. У тебя есть еще вопросы?
— Нет вопросов, — сказал Семин.
Опять молчали.
— Я тебе расскажу, все расскажу! Выслушай меня! — заговорил, встрепенувшись, сосед. — Я всю жизнь ее ждал… На глазах у меня росла. Она в песочнице сидела, когда жена моя умерла, Зина. Выросла, в салочки в моем дворе, на велосипеде мимо окон… Оренбург… тебе что-нибудь говорит?
— Говорит. Это не важно.
— Помню… я же помню, как вы с Ольгой из роддома вышли! Я там на ступеньках стоял, встречал знакомую. Идем две пары, вы с Маринкой на руках, мы с подружкой, наоборот, без ничего… И она там в свертке у вас орет благим матом, моя судьба! Оренбург, Оренбург! Вы на Энгельса, я на Бойцова! Помню тебя, твою Ольгу, всю вашу семью. Потом тебя перевели в эту тмутаракань, и я туда приезжал, ходил за ней по улицам. Она, ты по пятам, и я следом. Троица! Ты меня не слушаешь?
— Нет.
— Ну, тогда держись, в обморок не падай, чур! Смотри на меня… Это я, я. Аксюта моя фамилия. Ну? Неужели не помнишь, где мы с тобой и что?
— Не имеет значения, — сказал Семин.
— Ладно, в другой раз…
— Другого не будет. Зачем ты мне звонил?
— Ну, как? Подключил. Твои дни, мои ночи. Я ж в бегах.
— Зря!
— Что?
— Зря звонил, капитан, — усмехнулся Семин. И повернулся к соседу, в руке его был пистолет. Приставил к виску… Щелчок, осечка!
Дождик все накрапывал. Аксюта сидел окаменев.
— Это я уже на том свете? — спросил он.
— На этом. Извини.
За что извинялся? Что хотел пристрелить? Или что не пристрелил? Шел по пустому парку к чертову колесу. Смеркалось, летели по бледному небу облака, колесо, казалось, падало на Семина. Он залез в кабинку, сел, прикрыв глаза.
Утром солнце его ослепило. И в уши музыка, как гром, ударила. Он взлетал вверх в кабинке, колесо двигалось!
— Что? Музыка почему? Что такое? — бормотал поражение Семин, поднимаясь над парком. Пестрые толпы курортников ползли по аллеям, грохотали ожившие аттракционы. Колесо остановилось, он повис в вышине, кабинка раскачивалась. Вдруг открылось море, бескрайняя шевелящаяся лента пляжа, запруженная транспортом набережная. И — вдали еще парки, аттракционы, а над ними, совсем далеко, самолет в небе. Все двигалось, сверкая, бухало и свистело, все куда-то бесконечно шло и пело бодро эстрадным голосом.
— Отставить! — закричал Семин, он оглох, ослеп на солнце. Никто не услышал.
Нет, услышали:
— А траур кончился! — сказала девочка с бантом, она была рядом, в соседней кабинке.
Опять поехало колесо. Да Семина вдруг донеслось:
— Нашел! Нашел!
Был еще один в парке, кто кричал среди грохота без надежды. Он, Аксюта. Стоял внизу в толчее, махал отчаянно Семину.
Только кабинка приземлилась, он выскочил, бросился вслед за вечным своим спутником, не привыкать было. Аксюта отважно рассекал толпу. Сгорбленный, будто для тарана, с растрепанными седыми волосами, он бежал впереди и все оглядывался, кричал что-то Семину. Они были уже за пределами парка, свернули с многолюдной площади в переулок, потом во двор и еще в другой двор, шли мимо гаражей и наконец остановились в каком-то заваленном хламом закутке, где Аксюта сразу привычно выдвинул из угла пустой ящик, уселся. Здесь, видно, теперь было его убежище.