А она кружилась. И острые каблуки попирали брошенные окурки, смятые пачки сигарет, окунались в тонкую струйку пролитого пива, похожую на потек мочи, распространяющую удушливое зловоние.
А Дебольскому почему-то стало не по себе.
От какой-то противоестественной дикости этой сцены. От ее сюрреалистической несостоятельности. А может, от самого острого, наигранного смеха Зарайской. Которая в переливе повернула голову и на мгновение встретилась с ним взглядом, будто ждала, что он должен стоять там.
Губы ее смеялись. Щеки ее смеялись, глаза. Но что-то такое было в их глубине, что Дебольский остро почувствовал — так остро, будто в этот момент стоял во вчерашнем темном конференце, — как немо прозвучал все тот же вопрос.
И Зарайская резким махом остановилась.
На середине недоигранной ноты, вскинув руки-плети и одним движением оборвав бесконечное вращение. Острые каблуки сверкнули, переступив в последний раз. И гитара тоже, замешкавшись, запнулась:
«…Because I'm… I'm…»
Волков — нелепый, забытый и потерянный — остался один посреди перехода. И его тут же, как пустое место, поглотила и всосала толпа.
Зарайская в красном платье подбежала к музыкантам, вместо монеты, который у нее не было, поднялась на цыпочки и на мгновение прижалась губами к щеке длинного сутулого парня с гитарой — фальшивые аккорды окончательно смешались, столкнулись, набиваясь друг на друга, бездарный наигрыш умолк. И на щеках его разлился горячий красный румянец.
А Дебольский вздрогнул. Потому что смотрела она на него. Через плечо музыканта, долгим испытующим взглядом, и тоже спрашивала: было — не было?
42
Когда уже поздней ночью Дебольский, собравшись, наконец, домой, вышел в коридор, напротив дверей стояла Зарайская. В темно-красном винном платье она ждала в сумраке пустого угла, согнув колено, и меж двух пальцев небрежно сжимала горлышко бутылки вина.
Красного.
— Саша, ты, наверное, хочешь меня спросить, — не спросила, утвердила она. — Я не против.
Показала на бутылку, и на губах ее заиграла чуть приметная и чуть насмешливая улыбка.
Он молча кивнул. И снова они пошли в темный большой конференц. Зарайская села на тот самый единственный выставленный стул. Но не стала забрасывать на стол ноги в туфлях на длинных острых каблуках, как в тот единственный раз, когда они уже пили здесь вино, — заложила одну на другую. И вызывающе прекрасное платье натянулось на колене.
На Дебольского она не смотрела. Сидела удивительно прямо и слегка, приподнимая уголки губ, улыбалась, выжидая.
А он молчал. Медленно, обстоятельно открывал бутылку и терпел повисшую невыносимую тишину. Об этом невозможно было заговорить. Это не повод для любопытства. И он не знал, как спросить.
Зарайская провела рукой по бедру, расправляя платье, — оно зашуршало под ее пальцами, натягивая нервы, — стряхнула с колена невидимую соринку, склонив набок голову, придирчиво рассматривая что-то на своем безупречно чистом остром каблуке.
И сказала сама:
— Да, он меня бьет. — Прозвучало спокойно и буднично-ровно. — Он не извращенец, — деликатно, с толикой понимания и нотой жалости, разъяснила она, — но ему так нравится.
Пробка с глухим ударом вышла из горлышка бутылки, потек кисловато-терпкий, сладостный запах красного вина, с острой отдушкой ежевики.
У Дебольского тошнота подкатила к горлу.
— А тебе?
А вот тут повисла тишина. Зарайская вздохнула — плечи ее поднялись, и бледно-матовая кожа на груди будто чуть потеплела — и ничего не сказала. Молчание висело, пока Дебольский разлил вино по высоким стеклянным бокалам на тонких ножках — тем же самым, из которых пили белое, — легкий моветон. Темно-бордовая, густая, как сироп, томно пахнущая гуща маслянисто поблескивала, впитывая свет и не давая отблесков.
Зарайская протянула руку, взяла бокал, сделала глоток. Губы ее неторопливо сомкнулись на ободке — красная жидкость, истончаясь в цвете, достигла ее рта, и одна капелька медленно протекла по языку. Дебольский ощутил, как мягко перекатился глоток в ее горле.
— Хорошее вино, — сказала она. Сделала еще один крошечный глоток — подержала на языке, раскрывая аромат: — Люблю сладкое.
Дебольский тоже пригубил. Оно показалось ему ядреным, терпким, удушливо-многовкусным, приторно-пряным. И в самом деле, хорошее — очень сладкое — вино.
Зарайская откинула голову, собирая на спине волосы, и устало повела подбородком. Тонкие пальцы охватили шею, разминая.
— Ты не знаешь, кафе уже закрыто? Страшно хочется пирожного, — и в голосе ее звучала томительная тоска, как будто она говорила о чем-то жизненно важном, насущно необходимом.
— Уже десять — они до восьми.
Она понимающе кивнула и сделала еще глоток.
— Мне нет. Мне не нравится, — неожиданно ответила она на вопрос, заданный несколько минут назад. — Я люблю ласку.
— Тогда зачем?
Дебольский так и не взял себе стула. Он стоял, возвышаясь с другой стороны стола, сжимал тонкую ножку бокала и смотрел на Зарайскую. На плечи, обтянутые красным платьем, ломкие пластичные руки, белую, чуть подрагивающую кожу груди и маленькие, тянущие взгляд теплые впадины подмышек.