Пушкин для Шраера-Петрова, как и для всей России, – путеводная звезда, предуказавшая дальнейшие пути развития русской поэзии. Масштаб созданного Пушкиным соотносится со всеобъемлющими духовными течениями и практиками в истории человечества. Высокий смысл стихотворения подчеркивается также тем, что почти каждая деталь носит символический характер, придающий изображаемой картине философский оттенок. «Святые горы» – «вот слово Божие куда занесено».
Что еще? По прочтении «Надгробия Пушкина» почему-то всплывают строки Тютчева: «Как океан объемлет шар земной, / Земная жизнь кругом объята снами…» [Тютчев 1966: 29]. И это потому, наверное, что в стихотворении, как и вообще в лучших произведениях поэта, присутствует неуловимый дух тайны, не поддающейся осознанию. Эта тайна и превращает ремесло в настоящее искусство.
Хотя плоский пересказ и убивает художественное содержание, но даже он убеждает нас в том, что Шраер-Петров – поэт мысли; мысли, часто скрытой за частоколом ассоциативных образов, звуковых метафор, аллюзий, реминисценций, эллипсов, «следов ушедших слов» и т. д.
Мне очень нравится корявое, в духе мовизма высказывание великого гуманиста Альберта Швейцера: «Я есть жизнь, которая хочет жить, я есть жизнь среди жизни, которая тоже хочет жить» [Швейцер 1973: 306].
Не меньше чем благоговением перед живой жизнью я назвал бы любовную лирику Шраера-Петрова. В послесловии к книге «Песня о голубом слоне» он пишет:
…как влюбленный голубой слон в непролазных джунглях страсти, я трубил моими стихами, пробиваясь к единственной, самой прекрасной, самой нежной, самой жестокой и самой желанной – к моей женщине… пробивался, как голубой слон сквозь джунгли жизни, где переплетаются лианы любви и нелюбви…
Это ключ к пониманию не только философии любви поэта, но и – еще шире – философии существования, в центре которой, опять-таки, неизбежно встает проблема судьбы. Опираясь на одну только любовную лирику, можно воссоздать психологические портреты и лирической героини поэта, и самого поэта – человека, подверженного страстям.
Поэма «Теницы» (неологизм Шраера-Петрова, вероятно выведенный от соединения слов «тени» и «девицы») [Шраер-Петров 1999: 38] в значительной степени, как я думаю, автобиографична. Ее герой – альтер эго автора. Если это так, то поэт, подобно своему герою, буквально продирался к своей возлюбленной сквозь джунгли жизни, а лучше сказать, сквозь «данаек дары» [Шраер-Петров 1999:40], сквозь «метельных ночей угар» [Шраер-Петров 1999: 42], сквозь ласки и любовь «полуодетых тениц» [Шраер-Петров 1999:38]. Такие определения и оценки, как «самая нежная и самая жестокая», «любовь и нелюбовь», «пробиваясь к единственной», «предан тебе, но предан тобой» [Шраер-Петров 1999:43], безусловно, указывают на отнюдь не лучезарный, порой до ссадин, непростой характер совместно пройденного пути – «им» и «ею». Лирика поэта в целом подтверждает сказанное.
Почему я к Брюсову равнодушен, а, скажем, Блока или Маяковского люблю? Потому что любить благополучного поэта почему-то не хочется. В поэзии Шраера-Петрова много любви – к жене, к сыну, к друзьям, вообще к естественным проявлениям жизни, но нет ни в малейшей степени успокоенности и довольства. Когда поэт любимую женщину называет «горчинкой в отраве сладчайшей» [Шраер-Петров 1990:31][143]
или скажет: «Все обрыдло, осточертело. / Некому слово родное сказать» [Шраер-Петров 2009: 12][144], «Отболела душа, отлюбила, отпела свое» [Шраер-Петров 2003:101][145], – надо постараться понять природу этих ламентаций. Здесь, я думаю, устами поэта говорят не одни только страдания любви:[Шраер-Петров 2009: 12][146]
.Тут я вижу перекличку с Цветаевой: «Жизнь – это место, где жить нельзя…» из «Поэмы Конца» [Цветаева 1994: 48]. И я не удивился бы, если бы поэт, подобно одному чеховскому персонажу из рассказа «Крыжовник», заявил: «Счастья нет и не должно его быть, а если в жизни есть смысл и цель, то смысл этот и цель вовсе не в нашем счастье, а в чем-то более разумном и великом» [Чехов 1986: 64].
Еще заметнее в лирике Шраера-Петрова перекличка с поздними стихами Александра Межирова. Мотивы угасания, усталости от жизни, мотивы «конца», звучащие у обоих поэтов с трагической силой, рождают, не побоюсь сказать, новый поэтический жанр, который Межиров определил как «прозу в стихах».
[Межиров 1982: 92].