– Непросто тебе, должно быть, служить в вермахте, – продолжает Шарлотт после долгой паузы. – Учитывая, что ты всегда хотел «прежде всего, не навредить».
– Таков был мой долг. Я пошел бы в армию, даже если бы меня не призвали. Мой отец во время первой войны был капитаном. Его брат погиб при Вердене.
Нотка гордости в его голосе заставляет ее застыть, но, когда он заговаривает снова, она уже не слышит ничего, кроме стыда.
– А потом, когда с антисемитизмом все стало совсем плохо, вермахт стал моим прибежищем.
От этого стыда – их общего стыда – ей хочется как-то его утешить.
– Ты, должно быть, очень хороший врач, если они держат тебя здесь, в Париже. – К этому времени она уже больше не думает, что он совершил ради этого какое-то злодеяние.
Он поднимает голову, чтобы снова на нее посмотреть, и в этот раз он улыбается. Редкое зрелище. Улыбка волшебным образом преображает его лицо. Он больше уже не святой аскет, он тот мужчина, каким когда-то был и, может, станет когда-нибудь снова, – он счастлив.
– Я хороший врач, – признает он. – А еще мне повезло.
– Как именно?
– Еще в начале Оккупации один высокопоставленный чиновник – должность я тебе называть не буду – привез в Париж шестилетнего сына. Он решил, что для ребенка это будет полезный опыт. Через несколько дней после того, как мальчик сюда приехал, он слег с ужасными болями в животе, сопровождавшимися тошнотой и рвотой. И высокой температурой. Доктор, который его смотрел, как раз был лучшим офицером, нежели врачом. Он не смог определить, в чем проблема. И они вызвали меня. Я был младше по званию, но они были в отчаянии. Когда я осмотрел ребенка, то понял, что это острый аппендицит.
– Как будто не слишком сложный диагноз.
– Ребенок испытывал боль в левой части живота.
– Аппендикс разве не справа?
– У большинства – да, но у мальчика был синдром
– Так, значит, ты и вправду хороший врач.
– Это уже второй раз, – говорит он.
– Ты что, собираешься вести учет? – спрашивает она и вдруг осознает, что это первый легкий разговор, который у них когда-либо был. Спустя мгновение тяжесть возвращается, будто никуда и не девалась. – Я только одного не понимаю. Ты сказал, что первый доктор был лучшим офицером, чем врачом. Но ведь мальчика должны были осматривать и до того, при рождении, и когда он был еще младенцем. Кто-то ведь наверняка заметил это, как ты там сказал,
– Один врач заметил.
– Так почему отец ничего об этом не знал?
– Потому что мать скрывала. Я узнал об этом, когда она приехала в Париж. Она поблагодарила меня за спасение жизни ее сына и умоляла сохранить тайну. Ее муж занимает важное положение в нацистской партии. Согласно его взглядам – нацистской доктрине, – мальчик дефективный, пятнает своим существованием арийскую расу, ценности для общества не представляет и не стоит того, чтобы жить. Она боялась того, что может сделать ее муж, если узнает о его особенности.
Отстранившись, она садится и во все глаза смотрит на него сквозь темноту.
– И это страна, за которую ты хочешь сражаться?
– Германия не всегда была такой. – Вечная его присказка. – И прежде, чем меня осуждать, вспомни, что сказал тот профессор, который пришел к тебе в магазин и спрашивал книги по евгенике. Многие годы Штаты опережали Германию по вопросам эвтаназии и расовой гигиены. И только благодаря фюреру мы догнали их – и перегнали.
В голосе звучит ирония, но этого недостаточно, и он это знает. Он опускает ноги на холодный пол и тянется за своей формой.
– Если это может служить хоть каким-то утешением, – говорит он, – хотя я и понимаю, что это не так, то я выполнил пожелание его матери. Я не стал ничего говорить его отцу. Я даже объяснил, что шрам расположен слева из-за того, что я применил новую технологию во время хирургической процедуры.
Она тянется к нему, кладет ему на спину руку: мелкий правонарушитель, утешающий пропащего уголовника, или наоборот.
Но она его не любит. На этот счет она непоколебима.
И все же между ними устанавливается своего рода домашняя близость. Однажды он доводит ее до белого каления – из-за книги, будто они живут нормальной жизнью в нормальные времена, – объявив Эмму Бовари невротичкой. Но потом реабилитирует себя в ее глазах, посочувствовав Доротее Брук[50]
. Книги для них важны. Слова для них важны. Это он научит ее фразе «Гитлер сделал меня евреем».Держа Виви за руку, Шарлотт выходит из подъезда и резко останавливается. Женщина на другой стороне улицы похожа на Симон. Шарлотт все стоит и смотрит, раскрыв рот, на эту тощую, грязную фигуру. Это и вправду Симон.