В лагере царит тот же хаос, что и на улицах. Бойцы из еврейского Сопротивления, французские чиновники, представители союзных войск, мужчины и женщины из общественных организаций бьются с грязью, горем и заразой, пытаясь разобраться с многочисленными проблемами – и с людьми. Бывшие узники проходят врачебный осмотр, заполняют анкеты – не всегда правдиво, – а потом с каждым беседуют. Шарлотт сидит в импровизированном кабинете с Виви на коленях, а исполненная благих намерений, но до предела вымотанная американка задает ей один вопрос за другим. Шарлотт ни разу не говорит, что она еврейка. Не говорит она и того, что это не так. Женщина делает выводы самостоятельно.
Охваченная симпатией к молодой вдове, которая отвечает на безупречном английском, и к ее ребенку, так непохожему на детей, что ей до того приходилось видеть в лагере, – армию покрытых струпьями скелетиков, при взгляде на которых сердце разрывается от жалости, но возмущаются все остальные чувства, – она спрашивает у Шарлотт, не знает ли она в Штатах кого-то, кто бы согласился стать ее спонсором.
Имя возникает словно ниоткуда. Она не думала о нем вот уже много лет. Да и с чего бы? Она видела его всего один раз, когда отец привел его к ним домой на ужин. Она тогда училась в Сорбонне, а он был успешным американским редактором, постарше ее, но все еще достаточно молодой, чтобы с ней флиртовать – вежливо, невинно, очень для нее лестно. На несколько часов он вскружил ей голову.
Она говорит женщине о человеке из Нью-Йорка. Его зовут Хорас Филд. Женщина спрашивает, знает ли Шарлотт, как с ним связаться. Шарлотт не знает. Но тут название тоже всплывает у нее в голове. Он – редактор в издательстве под названием «Саймон Гиббон Букс».
Женщина улыбается. Она – страстный читатель.
– Сейчас это издательство называется «Гиббон энд Филд».
Тринадцать
И снова Шарлотт умалчивает о своей национальности, и снова – как та социальная работница в Париже – рабби из Боготы делает самостоятельные выводы.
Она мучилась над своим письмом – или, скорее, над тем, стоит ли его писать вообще, – не одну неделю. Отвечать на то письмо означало нарываться на неприятности. Чем меньше у нее и у Виви было связей с собственным прошлым, тем в большей они были безопасности. Ей никогда не приходилось слышать, чтобы collabos
преследовали по всему земному шару, как это случилось с нацистами, но ей грозило разоблачение, а некоторые французы предпочитают месть сервированной и в холодном виде. И все же – она была у него в долгу, верно? Она никак не могла выкинуть из головы фотографию, виденную ею в одной французской газете вскоре после Освобождения. Из дверей отеля «Мёрис» выводят толпу немецких пленных с поднятыми руками. На улице беснуется толпа – мужчины, женщины, дети пляшут вокруг них, смеясь, ухмыляясь, оплевывая немцев. Она была уверена, что в задних рядах она узнала Джулиана, хотя в свое время навидалась женщин, которые, сидя в затемненных кинозалах времен Оккупации, без тени сомнения узнавали в кадрах кинохроники своих мужей и сыновей. И все же, если верить письму рабби из Боготы, страхи Джулиана относительно своей судьбы в Германии, которая, как он думал, избавилась от сумасшествия, оправдались. У коренных немцев не было никакого желания помогать еврею. Разве не из-за евреев началась эта война, в которой они так пострадали? И евреи тоже не собирались помогать предателю, еврею, который убивал евреев, фальшивому нацисту, который был гораздо хуже настоящих, потому что уж он-то должен был знать, как нельзя поступать. И все же он смог выбраться в Колумбию без какой-либо поддержки со стороны разнообразных агентств, организованных для помощи еврейским беженцам. Ей вспомнилось ее собственное собеседование с той американкой, и ее чувство вины достигло очередного дна. Наконец, после долгих лет, ему удалось найти страну, которая его приняла. Теперь он хотел начать работать в больнице, чтобы, по выражению рабби, попытаться искупить свои грехи, но еврейская община Боготы была настроена подозрительно. Южная Америка кишмя кишела нацистами, которые убеждали всех и вся в своем антифашистском прошлом. Некоторые из них даже притворялись евреями. И эти слова снова ударили по больному месту. Какой еврей рискнет обратиться за лечением к бывшему офицеру вермахта? Имя Менгеле[53] страшным шепотом передавалось из уст в уста. Поэтому-то рабби и писал мадам Форэ. Что она может ему рассказать о том, как доктор Бауэр вел себя в Париже? Преследовал ли он евреев? В ответе ли он за их смерти? «У меня нет таких полномочий», – сказал он, когда профессора тащили из ее лавки. Или он пытался спасти им жизнь? Перед глазами возник апельсин, лежащий на стойке возле кассового аппарата, – будто светящийся изнутри. Она увидела себя, как лежит, скорчившись, на полке в тесном шкафу и зажимает Виви рот рукой.