Чтобы успокоить французов, Конде Наст отправил в Париж своего представителя, предложив провести «Французский фестиваль моды» в Америке в 1915 году[414]
. Специальный сувенирный выпуск La Gazette du Bon Ton под заглавием «Мода 1915 года, как ее показывают в Париже», был опубликован одновременно в Америке и во Франции в сотрудничестве с корпорацией Condé Nast. Датированный 15 июня 1915 года – «316‐м днем войны», – он провозглашал, что, несмотря на то что часть Франции все еще в руках врага, Париж остается оплотом моды и хорошего вкуса. В самом деле, «когда латинские народы пытаются отстоять свой вкус перед натиском тевтонского варварства, разве не очевидно, что именно парижская мода должна лидировать?». Поддерживать парижскую моду означало теперь отстаивать принципы самой западной цивилизации. «Париж создал воинственную элегантность… спортивный и легкий стиль, не стесняющий движений, когда нужно поднять несчастного раненого или, если понадобится, взять в руки оружие»[415].Постепенно становилось ясно, что, вопреки ожиданиям, война не закончится быстро, и мода несколько помрачнела. Другой вопрос, насколько эта тенденция превалировала. Когда рассказчик Марселя Пруста вернулся в Париж в 1916 году, он увидел женщин «в высоченных цилиндрических тюрбанах», напоминающих о модах эпохи Директории:
[Дамы] все были облачены, из гражданской солидарности, в прямые египетские туники, строгие, весьма «военнообразные», ниспадающие на короткие юбки, еще у них на ногах были сандалии из узких ремешков, напоминающих котурны у Тальма, или высокие гетры, как у наших дорогих солдат, – это, как объясняли они, потому, что надо радовать взоры этих самых солдат; с этой же целью… они не только наряжались в туалеты свободного покроя, но еще и надевали украшения «на армейскую тему», даже если и сделаны они были вовсе не в армии и отнюдь не из военных материалов, вместо египетских украшений… на них были перстни и браслеты, сделанные из осколков снарядов… А еще, опять-таки по их собственному утверждению, поскольку они беспрестанно думали об этом, то и носили, на случай, если кто-нибудь из знакомых погибнет, как бы траур, но это был не просто траур, а траур «пополам с гордостью»[416]
.Это не было сарказмом от начала до конца. Пруст замечает, что в 1793 году художники настаивали на своем праве создавать и выставлять произведения искусства, даже когда «объединенная Европа осаждает территорию свободы». В 1916 году модельеры также объявили себя художниками, миссией которых были «поиски нового». И все же, намекает Пруст, справедлив ли этот образ «наших солдат, которые в промокших окопах мечтают более всего об удобстве и комфорте для своих далеких возлюбленных»? Оценят ли они, что «в этом году все отдают предпочтение платьям-балахонам, чей свободный силуэт позволяет каждой женщине выглядеть изысканно и элегантно»? В этих обстоятельствах не звучат ли странно слова модных журналистов, полагающих, что одним из «самых счастливых последствий этой грустной войны» станет достижение «впечатляющих успехов в искусстве создания туалетов без вызывающей роскоши, отдающей дурным вкусом» и умение «используя минимум средств… создать изящество из ничего»?
Пруст замечает, что в салонах, где царили элегантность и удовольствия, появляются не только новые фасоны шляп, но и новые лица. Женщины вроде Одетты, которых не принимали там до войны, теперь присоединились к собраниям дам, занятых благотворительностью, и смешались с обитательницами Фобур-Сен-Жермен. Новички быстро понимали, что теперь запрещено появляться в свете «в ослепительных туалетах, дорогих жемчужных колье». Мода, разумеется, никуда не исчезла, но действительно «изысканные особы» отдавали предпочтение «простоте» «военной формы». Предполагалось, что платья предназначены для того, чтобы их носить, а не для того, чтобы их обсуждать. Когда Шарлюс отпускает какое-то замечание по поводу дамского туалета, его объявляют безнадежно «довоенным»[417]
.