Горько представить эту группу под холодным дождем или ночью, беззащитную, как любовь. Впрочем, почему-то в моей памяти скульптура осталась освещенной ярким солнцем, хотя видел я ее в разную погоду и в разные времена года. Словно и впрямь всегда светило солнце, весело, горячо, беззаботно. Могу и ошибаться, но так осталось в памяти, той самой, которая «сильней рассудка памяти печальной» (Батюшков). И каждый раз – растерянность: как же он мал, этот прославленный на весь мир «Поцелуй»!
Сухая горечь соединена здесь с торжественной величавостью. По признанию Бранкузи, скульптура стала его «путем в Дамаск»[229]
.Это ли не олицетворение жизни и истории Монпарнаса!
Но есть, разумеется, в
Кажется, что все описанное – совсем не описанное, а просто-напросто существующее. Поистине бунинская проза – Священное Писание самой жизни…
…Мглистое небо над Парижем мутно краснело… ‹…› Искристые от дождя стекла, то и дело загоравшиеся разноцветными алмазами от фонарных огней и переливавшихся в черной вышине то кровью, то ртутью реклам…
Да, это было в точности так тем октябрьским вечером совсем уже уходящего парижского лета: мы сидели под тентом кафе «Ла Тур», что на площади 18 Июня 1940 Года[231]
, на которую выходил прежде Монпарнасский вокзал и где ныне, с тяжкой и непреклонной стремительностью поблескивая темным стеклом и светясь красными, синими или золотыми огнями, взлетает к «мглистому небу» пятидесятидевятиэтажная башня – Тур Монпарнас, которую Бунин не видел, но словно предугадал в «веществе Парижа».К. Бранкузи. «Поцелуй»
Ее форма совершенна, гладкие, чуть закругленные поверхности ничем не прерываются – двести с лишним метров полированной громады уходят к облакам, порой теряясь в низком тумане. Монпарнасская башня вонзается в небо с легкой и величавой точностью, рожденной безошибочным расчетом и той свободой, с которой строят в Париже. И был тот самый «парижский закат, огромное панно неба в мутных мазках нежных разноцветных красок» – бунинские фразы и картины в который уже раз властно всплывали в нашей памяти, населяя нынешний, совсем иной, чем при жизни писателя, Монпарнас тенями живших и сочиненных персонажей. И властно возвращая мысли к бунинской прозе.
Для меня «парижский Бунин» – одна из монпарнасских теней. Началось это давно, более тридцати лет назад.
Летом 1972 года, в первый мой нетуристический приезд, меня представили Льву Адольфовичу Аронсону. Ресторатор, коллекционер, меценат и театральный критик, он был известен в Париже под псевдонимом Доминик. Так назывался и его едва ли не легендарный ресторан[232]
на улице Бреа, что выходит на Распай рядом с Монпарнасом, иными словами, рядом с «Ротондой», у самого перекрестка Вавен.Лев Адольфович – тогда ему было уже под восемьдесят – любезный человек с большим, по-актерски выбритым лицом, поразил меня вальяжными манерами и своим необычным французским языком: говорил он бегло и правильно, но словно бы по-русски, без малейшего желания хоть как-то считаться с французской фонетикой и ничуть этим обстоятельством не смущался. В ресторане служили французы со стрижкой горшком, в красных крестьянских рубахах. И все время, пока я лакомился забытыми русскими деликатесами (настоящую семгу в Советской России давно забыли, существовала лишь «кета семужного посола», а тут
Вспомнил. Бунин – «В Париже». Правда, у Бунина действие начинается вовсе не на Монпарнасе и не в фешенебельном ресторане, а в «русской столовой» в Пасси. Но в том ли дело: именно здесь, на улице Бреа, все узнаваемо, это среда обитания, место действия бунинского шедевра.