У Бунина, как и у его героя Николая Платоновича, была «квартирка» в Пасси. Там он и умер – в скучном и респектабельном доме на улице Оффенбах. Теперь там мемориальная доска:
Ici a vécu de 1920 à 1953
Ivan Bounine
Ecrivain russe
pris Nobel 1933[235]
Все там напитано одиночеством и горечью.
…Запущенность, чернота ненатертого паркета, какой-то ужасно дореволюционный русский буфет с прожженной в нескольких местах доской, обеденный стол, покрытый тоже какой-то дореволюционной русской клеенкой, рыжей, с кружками разводов от стаканов, с обветшалыми краями, и на проволочной подставке обожженный газом чайник… ‹…›
– Вот здесь, на этом «сомье», Иван Алексеевич умер. – И Вера Николаевна подошла к продавленному, на ножках, покрытому ветхим ковром матрасу, в изголовье которого на столике стояла старинная черно-серебряная икона-складень, с которой Бунин никогда не расставался, возил с собой повсюду (Валентин Катаев).
Умер он в ночь с 7 на 8 ноября…
Тут же, на Левом берегу, в четверти часа ходьбы от Монпарнаса, есть место, с Буниным связанное: знаменитый в Париже кухней (да и ценами) ресторан «Лаперуз»[236]
, выделяющийся на сером камне пыльного старинного дома на набережной Больших Августинцев роскошной облицовкой и той самой немножко забавной пышностью, которыми отличаются дорогие парижские рестораны.Сюда приглашал Бунина Константин Симонов.
Шел 1946 год, Симонов возвращался из Штатов через Париж, тоталитарная Москва тогда неловко, но настойчиво заигрывала с эмиграцией, и Симонову, по собственному его выражению, было поручено советским послом в Париже (А. И. Богомоловым) «душевно подтолкнуть Бунина к мысли о возможности возвращения».
Симонов пригласил Бунина пообедать в хорошем ресторане, Бунин не без ехидства выбрал дорогой – «Лаперуз», но Симонов и в Париже в расходах не стеснялся.
Мне кажется, я вижу этот пышный интерьер, так знакомый Бунину по блестящим и «тучным» тридцатым, когда он, единственный русский писатель – нобелевский лауреат, мог позволить себе все и позволял, и наслаждался этим, как он умел наслаждаться жизнью, смаковать успех, еду, вино, восторг публики. А теперь, в первый нищий послевоенный год, он, обедневший, отвыкший и от роскоши, и от внимания посторонних старик, сидит здесь же, за столиком «Лаперуза». И угощает его тридцатилетний, уже прошедший войну, красиво седеющий советский (советский!) писатель, элегантный, одетый лучше, чем он, Бунин, донельзя самоуверенный, богатый (у Симонова выходили в Париже переводы его книг), грассирующий почти по-барски. И уговаривает его вернуться в СССР, где Бунина будут издавать многотысячными тиражами.
Но он странно ведет себя, этот советский литературный вельможа: когда Бунин спрашивает его о Бабеле или еще о ком-нибудь из погубленных в СССР писателей, лицо Симонова каменеет и он отвечает жестко, по-военному: «Не могу знать!»
Симоновское благополучие меня пугает. Самое большое, станет хорошим беллетристом. Он неверующий. ‹…› Симонов ничем не интересуется. Весь полон собой. Человек он хороший, поэтому это не возмущает, а лишь огорчает. ‹…› Это самые сильные защитники режима. Они им довольны, как таковым, нужно не изменить его, а улучшить. Ему нет времени думать о тех, кого гонят. Ему слишком хорошо.
Это из дневника Веры Николаевны Буниной. Ее приговор точен и безжалостен. Бунин же – недолго – отчасти сохранял некоторые иллюзии.
Симонов читал Бунина, он не обижен талантом и знает толк в большой литературе, он понимает, глядя на это сухое, властное, все еще прекрасное, надменное и усталое лицо,
Шарманщица