– Да, господин комиссар, есть в вас что-то чрезмерно библейское.
– Вот удивили, Родион Аркадьевич!
Белоцерковский улыбнулся самому себе. Улыбка его сейчас показалась комиссару знаком превосходства.
– Неоднозначная вы фигура, Ефим Ефимович. Сейчас точнее объяснить не смогу, но при случае, когда голова свежая будет, с удовольствием это сделаю. А впрочем, лучше меня ваши душевные смуты объяснит Ольга Аркадьевна. Мне кажется, она к вам…
– …Родион Аркадьевич!..
– Знаете, я и сейчас могу увидеть ее лицо таким, каким увидел его в первый раз в Москве, на Патриарших прудах. Кругленькое, розовое, сияющее личико с мерцающим взглядом темных глаз. Дело было зимою. Мы катались на коньках, а подле нас на Бронных, на Грузинах, на Пресне происходила революция одна тысяча девятьсот пятого года. Под бобровой шапочкой у нее были короткие светлые волосы, заправленные за уши у висков, и такой маленький сердитый ротик, и я любил ее… Господи, как я ее любил! Представить себе не можете, как. Что мне было до каких-то там баррикад, когда рядом была она. Хотите папироску? У меня новые, варшавской фабрики, на Проспекте торгуют… Давайте с вами покурим, комиссар, за наше прошлое, и я вас перевяжу.
– Давайте, Родион Аркадьевич… Только вот я бы лучше за будущее покурил. Думали ли вы о нем?..
– Грядет нечто апокалиптическое, что-то такое, чему можно лишь немо смотреть в лицо. Кончились тонкие рассуждения о власти общечеловеческих ценностей, потому что общечеловеческие ценности потеряли власть над людьми. В какой-то момент я надеялся, что положение выправится, но становится только хуже. Хуже день ото дня. Порядочным людям остается лишь одно – бежать, чтобы не стать соучастником кровопролития.
– …В первый раз, что ли, хуже некуда и остается лишь бежать?
– Для вас, мой дорогой комиссар, это всегда будет в первый раз.
– Найдутся тысячи причин, из-за которых вас догонят и убьют по дороге. Вы знаете это лучше меня. Это же вы бежали из Жидовского куреня, не я.
– Помилуйте, а это-то при чем тут!..
– Вы же им служили.
– Я врач – я всем служу. – Он поднял свой несессер и потряс им у лица. – Это моя прямая обязанность. – Поставил несессер на ковер между ботинок. – Буду с вами предельно откровенен. Большевики переговоры завалят, вот увидите. Польша освободится не только от обязательств бывшей Российской империи, но и вообще от каких-либо обязательств советской стороны. Тухачевский – не Наполеон Бонапарт. Дорога на Париж закрыта Польшей. Это война, которую политики постараются забыть как можно быстрее, а историки – не вспоминать как можно дольше. Вы представить себе не можете, как много красных сейчас просто бежит.
– Что, офицеры?!
– И офицеры тоже. Маршруты только у них по большей части другие, и бегут они порознь.
– Да…
– И многие не возвращаются, а это значит – новая жизнь у них. С чистого листа, представляете себе! Да это как с неба упасть! Вот вы были в Севилье? Говорят, там все улицы в апельсиновых деревьях. – Ефим ухмыльнулся. – Что вы смеетесь? Что тут смешного? Понимаете, там не трупы на улицах лежат, а апельсины растут! А река там какая!.. – Он перешел на театральный шепот: – «Ночной зефир/Струит эфир./ Шумит,/Бежит/Гвадалквивир»… Постойте, может, вы из тех, кто считает, что можно познать мир, не покидая двора? Нет? О! – Он воздел руки к люстре, как жрец. – Наш учитель считает, что нет большего несчастья, чем незнание границ собственных возможностей.
– В таком случае все мы глубоко несчастные люди.
– Послушайте, комиссар. Вы не сможете долго стоять на цыпочках. У меня есть возможность переправить вас в Прагу. Точнее, взять с собой. Освободитесь! Предоставьте возможность большевикам отмечать победу похоронными процессиями. Самое время…
Закончив перевязку, он подошел к дверям, обернулся.
– Помяните мое слово, вы совершите большую ошибку, если не примете мое предложение. Подумайте, обратитесь к своему шестому чувству… – и показал свою манжету с запонкой.
Дни на кровати тянутся долго и убивают единообразием. За окном все одно. Под окном – тоже. Полежал на одном боку, устал, возлег на другой. Сходил по нужде за ширму, отбил дробь по днищу ночного горшка, дождался очередной перевязки. Отшлифовал взглядом надпись на изящной коробке: «Мыло и другой благоуханный товар», затем – в десятый раз посчитал индийских слоников на буфете слева, отверг два офорта из жизни Александра Великого, принял всей душой пару дуэльных пистолетов и шпагу, потерявшую подружку. (О, как ему хотелось все эти долгие дни снять шпагу, переехавшую к нему снизу, из зала «Ветеранов всех войн», и погонять ею воздух, чтобы отогнать витавшую в нем горечь поражения.) Но больше всего его внимание привлекало кресло, кожаное кресло, тоже переехавшее из зала «Ветеранов всех войн», в которое так любил плюхаться без сил Родион Аркадьевич после дежурств в госпитале.