Собака вытянула вперед лохматую шею, во всем с ним согласная, и прошла мимо гостей. Ткнулась мордой в старуху, постояла немного, после чего потрусила, клацая лапами по навощенному паркету. Ушла в открытую дверь, чтобы ей не мешали жить той осторожной собачьей жизнью, которая ей сейчас требовалась.
Дубовый паркет, по которому старуха зачем-то постучала тростью вдогон собаке, отдавал коньячным цветом. В пятисвечниках, установленных в центре стола, уже тихо потрескивали свечи. Тускло поблескивала на каминной полке коллекционная венская бронза.
Темными картинами в массивных резных рамах были закрыты почти все стены. Написанные в классической технике, пробуждавшие немало забытых чувств, они говорили прежде всего о тех потерях, которые неизбежны на войне, и главная из них – потеря самого себя во времени, слетевшем с привычного хода.
Ни та благородных кровей амазонка на холеном черном коне, окруженная длинномордыми и тонконогими борзыми, вероятно, далекими предками той, что только что покинула залу, ни ожидающий смерти, распростертый на арене гладиатор, ни мечтающая о запрещенных маменькой чувствах светловолосая курсистка в потрескавшемся от времени солнечном луче, с поэтическим сборником на фиолетовых коленях, – никто не призывал немедленно пожертвовать настоящим во имя светлого будущего. Время на картинах словно было остановлено детским возгласом «замри» для того лишь, чтобы созерцатель обратил внимание на его текучесть, обычно сокрытую от глаз. А еще все картины и персонажи на них как бы говорили о том, что нет большего преступления, чем позволить кому-то исправлять твое прошлое и вмешиваться в твое настоящее.
Эти картины были явно из той же коллекции, что и те, которые комиссар видел в замке, но, скорее всего, были они составлены женщиной и как бы в противовес мужчине.
– Иногда мне кажется, что без этих картин я могу заблудиться, – разоткровенничался хозяин дома, заметив, с какой настороженностью пан комиссар разглядывает полотна. – Однако прошу к столу, господа офицеры.
На долгом столе, устланном голландской скатертью, яркими пятнами вспыхивали блюда с разнообразной снедью. Пан Леон явно хотел удивить «господ офицеров» своей щедростью. Возле каждой тарелки с золотым фамильным гербом – с теми самыми оленями, о которых говорила Ольга Аркадьевна, – чистое серебро и белотканые амстердамские салфетки. Десятичарочные штофы и тонкостенные, подернутые инеем графины с травяной водкой возвышались над холодными закусками, точно готические храмы над многолюдными рыночными площадями.
Насытившись сполна замешательством красноармейцев, ясновельможный пан пригласил их за стол еще раз.
– Господа, поймите правильно, всего лишь согревающая душу национальная кухня. Не верьте, господа, когда говорят, что галицийская кухня находится под сильным австрийским влиянием, и для примера берут тот же венский штрудель. Под сильным влиянием находится пан Пилсудский. И мы, господа, даже знаем с вами, под чьим именно. Нет, только подумайте, – он безнадежно воздел большие руки кавалериста к низкой люстре, – харьковский медик пишет Безелеру от лица всей Польши… От моего лица! [36]
– Леон, – остановила старуха сына с таким страшным свистом, что горничные уже готовы были кинуться к ней.
– Что за чудо эта женщина, моя матушка. Я бы пропал без нее. – Ротмистр громко рассмеялся. Казалось, он единственный, кто не расслышал свиста из старухиных легких.
Уселись.
Ефимыч – слева от ясновельможного пана, Верховой – справа. Маман заняла позицию для обзора наиболее привлекательную – в дальнем углу стола. Ее серые навыкате глаза следили за каждым. Сейчас более остальных старуху интересовал Кондратенко.
– Ядвига Ольгердовна, мой сын не представил меня, – обратилась она к Кондратенко слишком громко, как то бывает с людьми, плохо слышащими не только других, но и себя. – Такое с ним водится в последнее время. Наш предок участвовал при втором разделе Речи Посполитой…
Не выдержав длительного взгляда холодных глаз Ядвиги Ольгердовны, командир эскадрона набычил шею и зловредно скривил рот.
Даму это не напугало, она ответила эскадронному зеркально отраженной улыбкой, будто так же умела, когда надо, и шашкой рубануть, и жидку дыхание перебить.
Почувствовав возникшее меж ними напряжение, Ефимыч тихонечко попросил эскадронного быть поласковей с «мадам».
– Не могу, – прошептал в ответ эскадронный, заливаясь краской сквозь щетину, – от смущения живот пучит и внутри обрывается все от допущенной несправедливости.
– Господин комиссар, я так разумею, что вид холодной буженины вас уже не должен смущать. Так отведайте, такой на сто верст вокруг не сыщете. Ян подержит блюдо. Ян!.. – однако управляющий блюдо держать не стал, послал взглядом горничную за спину комиссара. – Воспользуйтесь и клюквенным соусом, настоятельно рекомендую. О-у-у, а вот и наши звездочеты!
Ротмистр вышел из-за стола, прошелся рукою, точно горячим утюгом, по стального цвета визитке, обошел маман и направился к вошедшим Родиону Аркадьевичу и Ольге Аркадьевне.