Безымянный листочек цвета полыни скукожился от средиземноморского пекла и стал вдруг прямо на глазах невыносимо зеленым. Он лежал в придорожной пыли, и эта внезапная, неистовая, буйная зелень и была проявлением окончательной его смерти. Илья взял его в руку, положил на ладонь, чуть-чуть потер указательным пальцем — и тот тут же превратился в прах.
Сечин огляделся вокруг: метрах в тридцати стояло одинокое чахлое оливковое деревце; скорее всего, листочек-сыночек оттуда. Суховей почти наполовину раздел деревце, которое, наверное, перестало бороться и готовилось тихо умереть. Или это была только видимость…
На иссохшей, задубелой глинистой земле проявлялись какие-то замысловатые линии, образуя узор. Казалось, что этот узор — не работа средиземноморского беспощадного солнца, а плод труда неизвестного гончара, который когда-то, давным-давно, по мокрой глине палочкой-резцом начал чертить орнамент, да по какой-то причине бросил свою работу.
Илья походил по территории антантовского кладбища, читая полустертые надписи на надгробных плитах. Видно было, что кладбище пытались привести в порядок, но буйная все проникающая лемносская колючка тоже не дремала и прилагала все силы, чтобы опять закрепиться.
Тут же находился отдельный сектор. Там лежали останки его земляков, у которых была своя судьба, своя планида, и объединила их только смерть на чужой выжженной земле.
А нашли они вечный покой на англо-французском кладбище у крошечного городка Мудроса. Здесь были похоронены и простые казаки войска Донского, и урядники, подхорунжие и сотники. Был даже какой-то Кумшацкий Петр Николаевич, военный чиновник лейб-гвардии Сводного донского полка, и военный врач, некто Митропольский Георгий, который служил в Донском казачьем корпусе, в корниловской тяжелой батарее. Всего наших могил было двадцать девять. Илья скрупулезно переписывал все фамилии, намереваясь дать в газету статью о земляках, а может быть, и найти кого-то из родственников, сложивших свои головушки донских казаков, пока не наткнулся на надгробье Корякиной Марии Николаевны, почившей, как явствовало из надписи на непрочной, потрескавшейся, вырубленной из известняка могильной плите, двадцать девятого мая тысяча девятьсот двадцать первого года. Он сначала даже и не понял, что привело его в ступор, пока не сообразил, что Татьяна Владимировна, главный редактор его газеты, тоже носит фамилию Корякина. Вот это новость! А вдруг эта дама, у которой, наверное, и дети уже были взрослые, а может быть, она была к тому времени и бабушкой, так как умерла в пятьдесят лет, являла собой недостающее звено в генеалогическом древе Корякиной Татьяны Владимировны…
Илья беспомощно оглянулся по сторонам, будто ища поддержку от кого-нибудь, кто мог бы подтвердить или опровергнуть его предположение. Но никого не было вокруг. Лишь пожилой грек с седыми бакенбардами стоял у своего старенького «фиата», наблюдая за этим странным русским, который за тридцать пять евро подрядил его смотаться из Мирины в окрестности городка Мудрос и обратно.
Во время всего путешествия грек постоянно смолил вонючие сигареты и тяжело вздыхал, посматривая своими черными оливково-маслянистыми глазами в зеркало заднего вида. Кого он там хотел увидеть, непонятно: по дороге ни в Мудрос, ни обратно им не встретилась ни одна машина. Водила чуть говорил по-английски и всю дорогу нахваливал русских моряков, а также графа Орлова, который спас греков от турецкого владычества. Говорил он это с таким жаром, будто граф лишь неделю назад покинул бухту близ Мирины. Оказывается, раньше, до выхода на пенсию, он был учителем истории и с большим пиететом относился ко всему русскому. По-русски, правда, он знал только два слова — «друг» и «водка».