Когда уже подъезжали к Мирине, грек остановил машину и стал показывать своим узловатым, с черным ногтем, пальцем в сторону моря. Илья всё никак не мог понять, чего от него хотят, пока не разглядел, что до этого будто сбитый фокус постепенно выровнялся и явил его взору величавую гору, покрытую вечными снегами. Это была святая гора Афон.
Простились с греком чуть ли не родственниками. Илья расплатился с ним, сунув ему сорок евро, и получил презент — аккуратно свернутую тряпицу с кусочком сыра:
– Ως δώρο ένα κομμάτι τυρί «Καλθακυ Λίμνη»[1]
. — Грек на прощание долго тряс руку Ильи и заглядывал ему в глаза.Пал Палыч
Артель атаманом крепка.
Все свободные от вахты высыпали на верхнюю палубу. «Надежда» шла по лучезарной Адриатике. Справа по курсу виднелись меловые возвышенности в проплешинах. Все острова причудливой формы, с живописными заливчиками и проливами, с небольшими рыбацкими поселками по берегам. То и дело попадались роскошные яхты, круизные корабли. Ласковый ветер уносил легкую завесу сиреневых туч в сторону Италии. В воздухе пахло озоном, разнотравьем Далмации и горьковатым дымком. С ясного неба срывался, как чудо, мелкий редкий слепой дождик, который доставлял особое наслаждение всем, кто находился на верхней палубе.
Илья щелкал затвором фотоаппарата то в одну сторону, то в другую, пока не нашел себе местечко на «крыле» ходового мостика, где был отличный обзор. Рядом присоседился невозмутимым кыпчакским идолом, смотрящим в сторону уходящего за горизонт солнца, Цымбалюк.
— Здравия желаю, товарищ Пал Палыч! — обрадовался соседству Илья. Ему давно хотелось раскрутить Цымбалюка на серьезный разговор.
— И тебе не хворать, — ответил тот нехотя. Потом, будто очнувшись, покосился на Сечина: — В армии небось служил?
— Нет, не довелось. Маман отмазала. А почему вы спрашиваете?
— Да голос уж больно командирский.
Илья навел объектив на Цымбалюка; ему показалось, что фас Пал Палыча с презрительной ответной улыбочкой на фоне уползающих грозовых облаков будет очень даже ничего смотреться и займет достойное место в его маринистской коллекции.
— А зачем? Каждый должен заниматься своим делом, наверное.
— Ну да, кесарю — кесарево, — неожиданно миролюбиво согласился с его доводом Пал Палыч. — А то был у меня в боевом расчете матросик, тоже тот еще синьор Помидор! Как ты. Так повесился на стволе А-192М. Нам, понимаешь, стрелять надо, у нас учения, а он, понимаешь, висит — мешает, значит, прицелиться. Не вынес позора мелочных обид.
Говорил Пал Палыч голосом тихим, чуть усталым, даже скучным, с еле заметным украинским акцентом. И было не всегда понятно, шутит ли он, или говорит серьезно.
И хотя словесные уколы по сути были уничижительные, и про «синьора», и про «не вынес позора», а еще улыбка эта, но Илья почему-то не обиделся на такой камуфлет. Напротив, даже вздохнул свободнее.
— Теперь вот, посмотрев на твоих пацанов, даже жалею, что не попал на срочную. — Сознался он неожиданно для самого себя, совсем не лукавя.
Пал Палыч в глаза не смотрел, намекая на безразличие к персоне собеседника, и всё пялился на безбрежную гладь Средиземного моря, изредка подбрасывая колкие вопросики и по безучастному же виду своему давая понять, что он не очень-то и ожидает услышать какой-нибудь вразумительный ответ. Так, мол, для проформы, паря, я тебя спрашиваю; хочешь — отвечай, хочешь — нет.
А Илья, напротив, неожиданно для себя стал более-менее подробно рассказывать о своем житье-бытье на паруснике. Вернее, постарался по полной выплакаться. И как ему непонятен настрой к нему капитана и агрессивность Бабы Яги, и как тревожит его то, что он никак не может наладить контакт с курсантами, с которыми у него вообще-то разница в возрасте в какие-то три года. И событий, на его взгляд, на паруснике маловато, а писать отчеты надо. От этого он чувствует свою ущербность и ненужность.
«А он психолог, — вдруг удивился своему открытию Илья, — как он ловко развернул всё, и получилось, не я у него беру интервью, а он у меня. Из чего можно заключить, вроде как я жалился ему тут», — ругнул он себя.
Наконец Цымбалюк снизошел и развернулся всем корпусом к нему.