Светик выпил с ними, надел предложенную тельняшку и так в ней и добрался до Москвы. Он вообще к одежде относился довольно просто. У него была одна любимая рубашка, которую он носил несколько лет. А когда ее наконец выбросили, очень расстроился. Светик был очень демократичным.
Я жила в коммунальной квартире, и мои соседи, когда приходил Рихтер, часто звали его в гости. «Слав, мы тут выпиваем, заходи». И он никогда не отказывался: «С удовольствием. Вы, Ниночка, делаете такие хрустики (картошка, тертая на терке и жаренная на постном масле)! Бешено вкусно! А у вас еще и водочка? Прекрасно!» И садился с ними за стол, выпивал и шутил.
Говорил он просто, но очень образно и точно. Длинных речей не любил. «Что, опять разговоры? – удивлялся он. – Но ведь это же скучно!» В нем никогда не было многозначительности. Как бы точно сегодня ни цитировали какие-то его слова, все равно они приобретают иной смысл. Потому что Светик мог одним жестом или хмыканьем придать своим высказываниям совсем другое значение.
В его словах был важен тон. А при цитировании ироническая интонация, увы, не слышна. Рихтер был благодатным источником. Его образованность и невероятная память дают возможность желающим сделать из себя Марселя Пруста. Даже те, кто не был с ним знаком, позволяют себе писать о нем книги.
Которые, увы, не всегда правдивы. Он очень образно и говорил, и мыслил. Во время одной из наших прогулок вдоль озера он неожиданно предложил: «Здесь может сидеть Русалка. Давай пойдем и познакомимся с ней». О музыкальных произведениях он говорил также ярко. Одну из сонат Бетховена сравнивал с «весенним ветром на кладбище», а про пьесы Шопена говорил, что они всегда имеют занавес.
Рихтер мечтал дирижировать. Но не стал этого делать, так как понял, что в нем нет тяги к власти. Лишь единственный раз он взял в руки дирижерскую палочку. Да и это случилось, скорее, из-за того, что он сломал палец на левой руке.
Вообще, он не мог диктовать, он мог только предлагать. Многие считали его снобом. Да, он не позволял приближаться к себе после концерта. Но не потому, что считал себя выше других. Ему просто хотелось побыть одному. Зато когда во время гастролей по Сибири к нему в артистическую стоял настоящий лом, он просил пропускать строго по одному человеку. Потому что иначе не успевал познакомиться и поговорить с каждым.
За ним ведь ходили шпики. Светик любил прогуляться поздно вечером. И рассказывал, что всегда замечал за собой слежку чекистов. Однажды он решил проучить их. Завернул за угол дома и резко остановился. В результате шпик буквально уперся ему в спину. Иногда он «выгуливал» их – шел в гору, потом спускался с нее, а затем вновь совершал восхождение. В метро как-то ему удалось вырваться вперед и вскочить в вагон. Когда поезд уже отходил, на платформу прибежал запыхавшийся офицер КГБ. Так Светик ему из окна показал, что надо, мол, прикрывать погоны, и постучал по плечу.
Он хорошо относился к министру культуры СССР Фурцевой.
«Знаешь, а она искренна», – говорил он мне о ней.
Как-то министр на одном из приемов подошла к Светику и попросила передать Ростроповичу, что недопустимо позволять Солженицыну жить на его даче.
«А что, там так плохо? – спросил Рихтер. – Тогда пусть Солженицын живет у меня на даче».
Он всегда находился вне политики. Как-то к нему пришли подписывать письмо против академика Сахарова.
«А кто это? – спросил Светик. – Ах, ученый. Но я же с ним не знаком. А может быть, он хороший человек?» И не подписал ничего.
В отличие от Шостаковича, который подписывал все и потом обижался, что его за это ругают по «Голосу Америки».
Когда в начале восьмидесятых Рихтер выступал в Горьком, он попросил отложить два билета для Сахарова и его жены, которые находились там в ссылке.
Конечно же, ему сказали, что это невозможно. Тогда Светик вообще отказался играть. И властям не оставалось ничего другого, как пригласить на концерт семью Сахарова.
Светика считали чуть ли не дурачком, каким-то диким сумасбродом. Но все его поступки объяснялись абсолютной естественностью, которой он ждал и от других. Всегда просил: «Не надо при мне стесняться, а то и я начну стесняться тоже».
Рихтеру было абсолютно все равно, что о нем говорят. Он рассказывал, что как-то хорошо играл Бетховена, а публика в зале была вялой. Зато когда во втором отделении кое-как играл Листа, успех был громадный.
Сам себя он не хвалил никогда. Самой большой похвалой себе были слова: «Вроде сегодня первая часть получилась».
У него было удивительное отношение к произведениям, которые он играл. Как-то он сказал: «Если я плохо играю, мне становится стыдно. Вчера было стыдно перед Листом».
Его на самом деле волновала только музыка.
Как-то ему должны были делать операцию, и Светик находился в подавленном настроении.
«Вы грустите перед операцией?» – спросили его.
«Нет, мне все равно, что делают с моим телом. Просто в этом году я сыграл более 100 концертов и надеялся, что достиг какого-то успеха. А сейчас подумал и понял, что это совсем не так».