«Райнер, этой зимой мы должны встретиться. Где-нибудь во французской Савойе, совсем близко к Швейцарии, там, где ты никогда не был (найдется ль такое никогда
? Сомневаюсь). В маленьком городке, Райнер. Захочешь – надолго. Захочешь – недолго. Пишу тебе об этом просто, потому что знаю, что ты не только очень полюбишь меня, но и будешь мне очень рад. (В радости – ты тоже нуждаешься.)» (П26, 195)А между этими двумя отрывками Марина Ивановна жестко, почти цинично, рассказывает Райнеру о размолвке с Пастернаком:
«В последнем письме он писал: все во мне, кроме воли, называется Ты и принадлежит Тебе. Волей он называет свою жену и сына, которые сейчас за границей. Когда я узнала об этой его второй загранице, я написала: два письма из-за границы – хватит! Двух заграниц не бывает. Есть то, что в границах, и то, что за границей. Я
– за границей! Есмь и не делюсь. <…> Спать с ней и писать мне – да, писать ей и писать мне, два конверта, два адреса (одна Франция!) – почерком породненные, словно сестры… Ему братом – да, ей сестрой – нет» (П26, 194).Ситуация изложена почти точно, единственная ошибка – до Франции Евгения Владимировна так и не доехала, хотя Пастернак писал Цветаевой о возможности такой поездки. Но какой ревностью, каким оскорбленным самолюбием дышат эти строки! Как отличаются они от письма Марины Ивановны от 4 августа, написанного 10 дней назад! И вновь – вопрос без ответа: зачем она пишет об этом Рильке?..
Только в самом конце письма, буквально в одной фразе, прорывается отчаяние, которое нависло над Цветаевой в эти недели, когда все навалилось разом – безденежье, бесприютность (мечтала вернуться в Прагу, из которой полгода назад с трудом выбралась), разлад с друзьями и литературной братией… «Скажи: да
(встрече, — Е.З.), чтобы с этого дня была и у меня радость – я могла бы куда-то всматриваться (оглядываться?)» (П26, 195).Цветаева ошибалась: ее предыдущее письмо было получено адресатом. Но, возможно, именно это отчаяние, услышанное чутким ухом Рильке, побудило его взяться за перо и написать то, чего она так ждала. «Да, да и еще раз да, Марина, всему, что ты хочешь и что ты есть; и вместе они слагаются в большое Да, сказанное самой жизни…»
(П26, 195). Он писал эти «да», прекрасно сознавая, что встреча, скорее всего, не состоится «из-за той необычной и неотступной тяжести, которую я испытываю и часто, мне кажется, уже не в силах преодолеть, так что я жду теперь не самих вещей, когда они ко мне просятся, а какой-то особой и верной помощи от них…» (П26, 195—196). (В это время Райнер Мария уже не мог жить один и подыскивал себе секретаря.)И все же не только жалость водила его пером. Рильке действительно стремился к встрече с Цветаевой, торопил ее. «…Не откладывай до зимы!..»
(П26, 196) – этот зов поставлен в письме на отдельную строчку. Он просит Марину Ивановну проявить инициативу, взять грядущую встречу «под защиту и власть той радости, которую ты несешь, в которой я нуждаюсь и которую я, наверно, тоже несу, когда ты первая делаешь шаг навстречу (он уже сделан)» (П26, 196).Из ее последнего письма Рильке сделал вывод, что стал невольным соперником Пастернака, и именно этим объяснил себе отсутствие его ответа на майскую записку. (Истинное положение дел, как мы знаем, было совершенно иным.) Чувствуя себя виноватым, тем более что реальным соперником он не был ни минуты, в конце письма Райнер Мария пытается смягчить собственнический максимализм Марины Ивановны.