Зиновия упрятала под черный платок выбившиеся волосы, вздохнула и тихо, по-бабьи заговорила будто сама с собой:
— Разве они знают, что такое выносить дитя? И выхаживать… Стоишь ночами у этого комочка, сердцем обмираешь, не тяжело ли дышит, не прицепилась ли хворь какая?.. Пеленочные запахи, словно не дом у тебя, а предбанник. Пока родишь, сколько настрадаешься! Мутит тебя, наизнанку выворачивает, ноги пухнут — господи, думаешь, умереть бы скорей! Спрошу, бывало, у попа Георгия: «Батюшка…» — Вдруг она оглянулась к зятю: — Выйди-ка, Никанор, погляди, не сбежали наши молодые? Да позови, что им во дворе искать… Так вот, спрашиваю у попа: «Говорите, батюшка, бог создал человека для радостей? Почему же родами так мучаемся?»
А он: «Грех первородный!»
Я ему снова: «Сколько можно? Одна нагрешила, а всем бабам хоть в петлю лезь».
«Во веки веков, — говорит, — дочь моя. Где радость, там и грех!»
Не слыхали мы тогда про нынешние премудрости, не до любви было, один страх: «Опять с приплодом оставил!»
Ты просишь мужа, а он: «Ничего, на то ты и баба, устраивай свои хитрости с повивалками…»
Какие хитрости? Плачешь, как дура, а он, окаянный, синяками награждает, страсть баранья, слышь ты, одолела… Ох, дети мои, сколько я вынесла… Простите, сватья, потому и позвала вашу… то есть нашу, Диану. Что говорить, даже скалкой себя била, плоти в наказание. А нынче как, аптека спасет? Упаду, бывало, на колени перед иконой да лбом об пол, об пол…
Старушку передернуло, будто вернулись прежние страхи.
— У-у-у, чего только не делала, пресвятая богородица! Поверите ли, до сих пор детей не люблю. К фельдшеру бегала, к бабкам-повитухам… Была у нас Иляна Крукуляса, на все руки мастерица по женским делам — и роды примет, и плод вытравит, коли нужда… «Спаси, говорю, Иляна, может, зелье какое дашь… Опять понесла, грех ты мой! А тебе будет пуд белой муки, пять шерстяных куделей, рушничок вышитый…»
И что вы думаете? В лепешку разобьется Иляна, а дело справит. Чего только не давала — гашеную известь с хвостами ящериц, дубового жука на спирту, а сколько ядов на травах! Завернет бутылочку и в церковь гонит: «Пойди, Зиновия, помолись, мы с тобой душу человеческую загубили».
Падаешь, как подстреленная, пред ликом богородицы: «Грешна я, батюшка, убила дитя в своей плоти, во сне по ночам стало являться! Исповедуйте, причастите, снимите с души грех убивицы!»
Прибегу домой — и снова ниц перед иконами: «Всевышний, боже всесильный, пронзи меня, покарай, пусть ослепну я, если еще буду греховодить. Научи сохранить чистоту для тебя, господи, прости за слабости мои. Сжалься, надели меня верой и добродетелью…»
Является муженек домой… «Нет, не сдамся!» — говорю себе, и денек-другой, а то и неделю, бывает, выстоишь. Да и мой то в поле, то на току, или на сенокос ушлют. Но вот придет помыться да сменить белье, я на колени перед иконами, а он с разгону: «Хватит бормотать, пошли в ту комнату, быстро! Ты что, в секту записалась?»
Побежишь, спрячешься в стогу или в летней кухне. А Санду встанет, разозлится, да еще пристукнет, как отыщет. Потом утешит… И вот вам опять грех. О, господи, теперь-то какое бабам счастье привалило!..
Лицо Зиновии разрумянилось, словно огромная цыганская серьга невесть что нашептала ей на ухо.
— Пошла я недели две назад в магазин, того-сего купить. У двоюродной сестры там внучка, Хрисуца, продавщицей работает…
Хозяйка дома, Василица, сидела понуро, уставившись в пол, будто совестно было глаза на людей поднять. Мать ведь не только себе покоя не давала молитвами. Сколько раз, еще когда был жив покойный отец Тудора, приходила мать к ней под вечер: «Что, опять твой волю взял? Смотри, дочка, не плодись, как блоха. Видела его в корчме, буду у тебя ночевать… Что-то спину ломит, поставь-ка банки или настойкой разотри…» Натрет Василица ее, уложит. Нет, матери мало: «Ложись и ты со мной! А придет твой бугай…» И что же? Один раз пришел — с банками на спине бежала, спасалась теща!
— …Ну, захожу в магазин, смотрю, у прилавка какая-то дамочка. Сумочка-ридикюль, как у фрейлины, бабки Булубанихи. Подбоченилась, на голове бухарская шаль, бахрома до земли, и по черному полю пионы красные, огромные, как монастырские арбузы. Сотню за такую шаль не пожалеешь! Говорю Хрисуце: «Послушай, детка, у нас что, новая врачиха?»
«Тихо, говорит, мама Зиновия, тихо, сейчас упадете…» — А сама делом занимается, торгует и мне моргает: мол, подожди немного.
Вокруг пионов уже роем шоферы, из тех, что на свеклу прислали, — как зеленые мухи, вьются без стыда. К их компании еще две дамочки присуседились, будто та мадама им подружка. Народу полно, да я заупрямилась, думаю — не уйду, посмотрю, как в кино, чем кончится. А шоферы из себя выходят, дрожат, как бахрома, вокруг мадамы.
«Это Люба Рыпуляса, мама Зиновия, она из Туркестана приехала», — шепнула Хрисуца.
А народ-то не больно редеет, где ему и толпиться в воскресенье, как не в магазине?
«Дочка Рыпулясы? — говорю. — Она же кухарила в тракторной бригаде. Да эти трактористы, несчастная… Она же дите от них родила! Погоди, разве Любка не в Одессу сбежала?»