— Да как смолчишь, баде? Стоит Рарица и смотрит: на старом срубе из пней лежит ковшик, белый-пребелый, новехонький, как игрушечка, точно злой дух к колодцу приманивает. Дуреха, бежать бы ей сломя голову обратно, нет, стоит и гадает: кому пришло в голову украсить забытый сруб белым скобленым ковшиком? Здесь, среди пустынных кочек и бугров, где живой души не встретишь, чья-то рука выдолбила ковшик для колодца.
— Новый, говоришь? Да еще беленький? — глубокомысленно переспросил Патику, и не поймешь, сочувствует он или комедию ломает.
— Точно заворожил ее, проклятый! Жаловалась Рарица, когда от первого мужа вернулась домой: «Не знаю, говорит, леля, что на меня накатило. Как увидела ковшик, такой вдруг смех разобрал! Стою и смеюсь, как полоумная, остановиться не могу». Схватила его, запустила в колодец — бульк! — глубоко ли до дна, воды зачерпнуть похолодней…
Кирпидин слушал, по привычке склонив голову набок, слушал, не перечил, хотя и сам кое-что проведал о той истории — долго судачили по селу о Рарице.
Подошла она к «Пантюше», набрала воды, отхлебнула. Слышит плеск — в ручеек, что вытекает из-под сруба, нырнул лягушонок, и по дну за ним тянется мутный след, — зарылся в ил, затаился. Вокруг, куда ни глянь, тишь, и там, в вышине, в бездонной сини, безмолвие царит, как в заброшенном храме, где спят вниз головами летучие мыши. Рарица перелила воду в кувшин, нагнулась еще ковшик наполнить, отпила глоток — радуется, как дитя забаве, вон как разбегаются круги по воде! Усмехнулась: глупая лягушка, чего испугалась? Постой… Что там за птица вспорхнула позади, за спиной? Ой, и тень какая-то, неужто коршун? Огромная, черная, с автоматом на шее! Нет, не просто тень — здоровенный мужчина, вот и заговорил он, да не с лягушечкой, с Рарицей:
— Девица-красавица, ковшик-то не выливай, не надо. Эту воду, холодную и чистую, хочу из твоих теплых рук выпить. Ведь белый ковшик баде выдолбил, пока тебя здесь поджидал, моя хорошая…
С этими словами тень с автоматом на шее берет ковшик и жадно пьет, прихлебывая, как измученный жаждой человек, на девушку не взглянет, в испуганные ее глаза. Может, не от испуга у Рарицы глаза круглые, от любопытства: «Вот он, страшный Бобу! В лесах прячется со своими головорезами, а по ночам стреляет в сельских председателей!..» Бобу фыркает себе, сопит, как кабан на болоте. Буркнул: «Ну, спасибо», не глядя, отшвырнул ковшик в глубину колодца, как копье метнул, и вот уже рука его обнимает Рарицу за плечи.
— Х-хе-хе, хороша водица, да девица краше. Не бойся бади… Баде плохого не сделает. Только будь умницей, не кричи, не то утащу в лес, тебя там муравьи загрызут…
И словно волк ягненка, подхватил ее на руки и понес на вершину холма, заросшего кустарником и густой травой, и дальше — в лесок, и все нашептывал что-то потрескавшимися, пересохшими губами. Исчезла Рарица, скрылась за темной зеленью листвы, как лягушонок с розовым брюшком, зарывшийся в ил ручейка.
А Надя уже о себе речь повела:
— Со мной-то что делалось, баде Скридон! Словно комок змей в груди зашевелился. Саднит сердце, томит… сосет, как змея лягушку, а та еще живая, бьется из последних силенок. Чую неладное, заголосила: «Фа, Рарица, фа! Где ты, деточка моя, отзовись, откликнись!» Кричу, а у самой в горле точно песку насыпано, дышать нет сил. Знаю, она рядом где-то, в балочку побежала, к роднику. В ответ ни звука — и холмы, и небо, и воздух, все замерло, ветерок не шелохнет, а солнце палит в зените. Зажмурилась, кричу, сколько хватит голоса, открыла глаза — вроде холм ближний вздрогнул, раз, другой… Завопила я благим матом и чуть оземь не грянулась: холмы в округе ходуном ходят! Замолчала, жду… Окаменели опять холмы-пригорки. Нет, думаю, голову напекло, чудится. Сердце вот-вот выскочит — все, говорю, конец мой пришел, ноги подломятся, упаду, а подняться сил не достанет. Сверху белые уголья раскаленные сыплются, земля пышет, что твоя сковородка со шкварками, сердце то колотится, как оглашенное, то замрет… Ох, думаю, кто меня здесь похоронит?
Надя поправила платок, обмотала концы вокруг шеи.