Третьяков прекрасно понимал, что произведенное картиной впечатление во многом зависит от того, в каком окружении она находится. Он использовал самые разные приемы, чтобы то или иное значимое полотно «выиграло». В этом смысле любопытен эпизод из воспоминаний М. К. Морозовой, которая девочкой часто бывала в доме Третьякова: «…иногда в зале дома, а иногда в галерее, стояла только что приобретенная Павлом Михайловичем новая картина, покрытая белой простыней. Однажды, когда мы находились в галерее, Павел Михайлович подозвал нас и открыл простыню, покрывавшую картину, и показал нам ее. Мы онемели от ужаса: это был Иван Грозный, убивший сына, работы Репина. Впечатление было страшно сильное, но отталкивающее. Потом эту картину повесили в маленькой комнатке, прилегающей к большому залу, и перед ней положили персидский ковер, который был как бы продолжением ковра, изображенного на картине, и, казалось, сливался с ним. Казалось, что убитый сын Грозного лежал на полу комнаты, и мы с ужасом стремглав пробегали мимо, стараясь не смотреть на картину»[770].
Павел Михайлович старался стереть ту грань, которая отделяла мир, расстилавшийся на полотне картины, от зрителя…
В вопросах экспозиции Третьяков был абсолютно самостоятелен. Развеске картин он постоянно уделял самое пристальное внимание, тратя на нее немало времени и сил. Н. А. Мудрогель вспоминает: «…Экспозиция была самое больное место Третьякова.
Почти всегда — день и ночь — он думал, как лучше развесить картины. Иной раз позовет в рабочие часы:
— Вот что, Коля, не повесить ли нам Саврасова в пятом зале во втором ряду, возле угла? Подите, примерьте.
Я иду, примеряю… Иногда ночью позовет, скажет: „Такую-то картину повесить там-то“. А утром, чем свет, опять зовет: „Нет, повесить ее там-то, лучше будет. Я во сне видел, что она уже висит именно там, и мне понравилось“.
Помню, особенно долго искали места для картины Касаткина „Шахтерка“ и картины Поленова „Больное дитя“. Та и другая были написаны в темных тонах. Сначала их поместили в верхнем этаже с верхним светом. Картины стушевались. Перенесли в нижний этаж с боковым светом. Стало лучше. А картину Касаткина „Смена шахтеров“ пришлось поместить на отдельном мольберте-стойке под косым светом, и тогда глубина ее увеличилась. Некоторые картины Верещагина тоже были помещены на мольбертах под косым светом. Верещагин остался очень доволен»[771].
О том, сколь самокритично сам Третьяков относился к результатам новой развески картин, сколько сил он отдавал «технической» стороне собрания, можно судить из его писем Репину. Так, в 1887 году галерист писал художнику: «…насчет помещения картин и освещения их мнения так различны, что просто беда, каждый по-своему судит, у каждого свой вкус, а о вкусах не спорят: вот Вы довольны, Суриков доволен, ну и слава Богу. А все никогда не будут довольны… Перевешивать картины в галерее… это не то, что на выставке, где можно передвигать на мольбертах и уединять некоторые картины, что бывает иногда необходимо, в сплошной галерее этого делать нельзя, особенно трудно развешивать по авторам. Первая большая комната не удачна, хотя некоторые вещи, даже все в отдельности, выиграли против низу, но в общем мешают друг другу… но, несмотря на это, останется так долго, пока не перейдет весь дом под галерею. Сурикова „Стрельцы“ утром и вечером хорошо освещаются, днем же во время сильного солнца — неудачно; это место ее и „Меншикова“ временное, что же касается „Морозовой“… в будущем Вы ее увидите на этом самом месте в много лучшем виде, и в моей галерее для нее более выгодного места нет. Все это говорится по опытам, произведенным по нескольку раз»[772]. А вот отрывок из письма Третьякова Репину 1882 года: «…коллекции Верещагина помещены все внизу и освещены превосходно; может быть, большие картины наверху и выиграли бы еще (некоторые), но зато маленькие никогда еще, нигде так хорошо не освещались, а раздроблять я их не хотел, и по крайней мере я сам остаюсь вполне доволен их размещением»[773]. М. В. Нестеров вспоминает, что после последней перевески картин 1898 года «…мои картины были помещены вместе с васнецовскими, и мы друг другу не мешали, но и не помогали, и я написал Павлу Михайловичу свое мнение о таком соседстве, предпочитая его соседству Н. Н. Ге (так у Нестерова. —