Последняя запись датирована почти двумя годами позже, когда я, видимо, случайно обнаружил этот дневник — тем ненавистным днем я забросил его наряду с плюшевым медведем в самый дальний угол чердака (синоним:
Жалкий трус и предатель! Ни одного появления за все это время, ни материальной помощи, ни даже письма — подлец, о подлец! Тогда же я твердо решил забыть его, уверенный, что забыть — значит уничтожить навсегда.
— Откуда у тебя это, Фелиция? — прошептал я низким, грубым от волнения, тоски и долгого молчания голосом.
— Случайно нашла, когда летом убиралась на чердаке. Мишка выглядел совсем плохо, а дневник я решила сохранить в доме. Прости, что прочитала, не удержалась: ты не рассказывал мне о детстве, а тут такая возможность… Я все хотела сказать, но не могла найти подходящий момент… Так, а что случилось сегодня? — сказала она и, когда я изложил события дня с кратким выводом (пусть я был в костюме уборщика и он не имел представления о том, как я менялся по мере взросления, не узнать собственного сына по лицу и голосу — это преступление!), и добавила: — Питер! Ох, на какие только глупости и ухищрения не пойдут люди, чтобы не разговаривать друг с другом. — Она засмеялась, приложив ладонь ко рту в попытке скрыть веселье в столь нерадостный для меня момент. — Прости, но… костюм уборщика? От тебя я такого не ожидала и никогда не поверила бы…
— Не мог же я просто так вторгнуться к нему в кабинет.
— Мог. И должен был… Вам
— Мне это не требуется — поступки говорят за него более, чем он сам. В любом случае я теперь не желаю иметь с ним никаких контактов, и его снова не существует в моей жизни.
— Не бывает так, чтобы человек внезапно и резко, буквально за одну-две недели, исчез из чьей-то жизни. Что-то мне подсказывает, что все не так просто, Питер… Главное не позволяй эмоциям брать верх над разумом!
Один лишь факт того, что Фелиция оправдывала моего дрянного отца, то есть усомнилась в безнравственности его действий, вызывал во мне массу гнева. Все сторонние звуки слышались отдаленно, словно на расстоянии многих миль, зато собственные — превосходно: писк в раскаленных ушах, толчки и шорохи крови. И как славно, что наше тягостное молчание прервал вдруг краткий, как бы робкий, звон в дверь, которым я воспользовался, чтобы перевести дух. В глазах тотчас же потемнело, когда я вскочил, вытянувшись в полный рост, точно в лучшие годы юности. Невзирая на это, я прошел дверной проем, хотя и дважды едва не упал на лестнице, а остаток пути преодолел виляющей походкой, как погибающее, больное животное.
Разумеется, я успел предположить личность гостя: некто из домов по соседству, детектив Рей или, что вероятнее всего, мать Фелиции, которая испытывала величайшее удовольствие, нарушая неожиданным появлением покой этого дома. В тот миг шаткого душевного равновесия я готов был накричать и на родственников своей жены, и на капитана полиции, мэра города с толпой вооруженных грабителей разом, но ничто из этого не оказалось правдой… В двух шагах от порога на коврике с (неподобающим случаю) приветствием, укрывая голову от дождя, переминался с ноги на ногу никто иной, как Бенедикт Савва, мой отец собственной персоной. Это выглядело столь удивительно, в чем-то даже смехотворно и в высшей степени нереалистично, что я всерьез задумался о некой шутке, розыгрыше, а вернее,
— Кто пришел, дорогой? — послышался звонкий голос Фелиции из нашей спальни.
— Ошиблись домом! — крикнул я через плечо, а после взглянул на изъеденное старостью лицо, в мутноватые слепые глаза и сказал низким ледяным тоном: — Убирайся.
— И все же здравствуй, Питер…