Но мужской дом – это не только ателье. Там спят юноши; женатые мужчины отдыхают в свободные часы, болтают и курят свои толстые сигары, завернутые в высушенный лист маиса. Иногда они даже там едят, так как разнообразная система тяжелых работ обязывает все кланы по очереди нести службу в baitemannageo. Примерно каждые два часа один из мужчин отправляется в свою семейную хижину за тазом, полным маисовой каши, называемой mingáo, приготовленной женщинами. Его приход приветствуется громкими радостными криками «О! О!», которые нарушают тишину дня. С положенной в таких случаях церемонностью он приглашает шесть или восемь мужчин, которые подходят и зачерпывают кашу миской из глины или раковины.
Я уже сказал, что доступ в дом закрыт для женщин. Но только для замужних женщин, так как незамужние девушки-подростки сами избегают подходить к нему, хорошо зная, какой будет их участь. Если по недосмотру или из любопытства они окажутся слишком близко, может случиться, что их поймают и совершат насилие. Однажды, впрочем, они должны будут войти туда добровольно, чтобы сделать предложение вступить в брак будущему мужу.
XXIII. Живые и мертвые
Мужской дом, который служит одновременно мастерской, клубом, спальным помещением и домом свиданий, – это еще и храм. Там готовятся к религиозным танцам, проводят некоторые обряды, на которых женщинам присутствовать запрещено; например, изготовление и вращение ромбов. Это деревянные музыкальные инструменты, искусно раскрашенные. По форме они напоминают сплюснутую рыбу, а их величина варьируется примерно от тридцати сантиметров до полутора метров. Когда их раскручивают на конце веревки, они издают приглушенный гул, приписываемый духам, которые посещают деревню и которых женщины должны бояться. Горе той, что увидит ромб: ее смерть неминуема. Когда я впервые присутствовал при их изготовлении, меня попытались убедить, что это кухонная утварь. Крайнее нежелание, которое индейцы проявили, уступая часть ромбов, объяснялось не столько работой, которую придется начать сначала, сколько страхом, что я выдам тайну. Понадобилось, чтобы среди ночи я явился в мужской дом с ящиком, в который были уложены ромбы; он был крепко заперт; и с меня взяли обещание, что я не открою его до Куябы.
Европейскому наблюдателю может показаться возмутительным совмещение повседневных занятий и культовых обрядов в мужском доме. Немногие народы так глубоко религиозны, как бороро, немногие могут похвастаться такой совершенной метафизической системой. Но духовные верования и повседневные привычки тесно переплетаются, и, кажется, туземцы не осознают перехода из одной системы в другую.
Я обнаружил ту же добродушную религиозность в буддистских храмах на бирманской границе, где бонзы живут и спят в помещении, предназначенном для богослужения, расставляя у подножия алтаря горшки с мазью и личную аптечку, и позволяют себе ласкать своих воспитанников между уроками грамоты.
Эта бесцеремонность по отношению к сверхъестественному поражала меня тем более, что мой единственный контакт с религией восходит к детству, уже лишенному веры в Бога. Во время Первой мировой войны я жил у моего деда, который был раввином в Версале. Дом примыкал к синагоге и был соединен с ней длинным внутренним коридором, который на меня наводил страх. Однако он служил непосредственной границей между светским миром и тем, которому как раз и не хватало человеческой страстности, являющейся предварительным условием для его восприятия как мира священного. Помимо часов богослужения, синагога пустовала, и службы деда никогда не были ни достаточно продолжительными, ни ревностными, чтобы заполнить состояние скорби, которое казалось присущим этому месту изначально и которое они неуместно нарушали. Семейные религиозные обряды отличались той же холодностью. Если не считать молчаливой молитвы деда перед каждой трапезой, ничто другое не сообщало детям о том, что они живут в атмосфере служения знанию высшего порядка, кроме напечатанного бумажного плаката, висящего на стене столовой, который гласил: «Тщательно пережевывайте пищу, от этого зависит пищеварение».