— Вы удивительная личность! гипнотическая! — не справляясь с охватившей его бурей чувств, самозабвенно восклицал он. — Я вам бесконечно благодарен, бесконечно!
Он уже мысленно сидел рядом с My Лань, смотрел в её глаза и признавался, признавался, признавался ей в любви!
Что ещё нужно для счастья?
Вся жизнь, как вдох и выдох. От рождения до смерти расстояние не больше бьющегося сердца.
"Господи, — молитвенно шептал Николай, глядя на Попова, — благодарю тебя! Му Лань жива".
Всё никчёмно, если нет любви.
Когда сборы были закончены, он велел оседлать своего коня для Попова и, проклиная пошлую необходимость "сохранять лицо влиятельного вельможи", забрался в паланкин.
Четверо мускулистых носильщиков подняли его над землёй.
Ветер срывал с ветвей охапки листьев, подкидывал их вверх и отшвыривал в сторону — задиристо и безоглядно. Багряные и золотые, они вскоре превращались в блёклый, горестно-шуршащий хлам. Где-то звонил колокол, и его звуки мелодично уплывали в небеса.
Сидя в носилках и мысленно беседуя с My Лань, Николай сознавал, что она такая же земная, как и он, со своими взглядами на жизнь и, может даже, с неуёмными желаниями, и всё же, нет — она была иной, возвышенней его и лучше. Он это чувствовал, он в это верил. Причиной того, что он до сих пор не был женат, являлось маленькое обстоятельство: больше всего он страшился петербургских барышень — избалованных, жеманных, безумно властных и пустых. А My Лань — она совсем другая! Особенность её души, её натуры, целомудренная кротость и чудная ровность характера делали её прелестной. Были выше всяческих похвал. Хороший нрав — уже большое достояние. Где-то он прочитал, что человеческое тело способно улавливать музыкальный ритм, а душа — мелодию. Общение с My Лань всегда было прохвачено мелодией покоя, тихого очарования. Николай боготворил свою любимую за эту её чудную способность очаровывать его и радоваться ей. И пусть злые языки говорят, что боготворить женщину — великий грех! Господь создал человека по "образу и подобию Своему", и этим всё сказано. Сердце для того и дано, чтобы прозревать божественное в людях. Отец Гурий верно сказал, что жизнь праведного человека, его добрые деяния, его светлая судьба — всё это аллегория любви, любви предвечной. То, что от Бога, то Богом и воспримется.
До Русского кладбища добрались к вечеру.
Когда Игнатьев выбрался из носилок, Баллюзен доложил ему, что лорд Эльджин расположился в кумирне Хэйсы, в северном предместье Пекина, в полутора верстах от городской стены.
— Ну что ж, — сказал Николай, разминая ноги. — Будем соседями.
Последние лучи солнца зажгли над горизонтом облака и где-то высоко в небе прокричали гуси.
Татаринов продекламировал стихи безвестного китайского поэта и повёл Игнатьева в дом кладбищенского сторожа, пока казаки разбивали палаточный лагерь. Это была жалкая хибара с камышовой крышей и крохотным окошком, заставленным осколками стекла. Рядом с ней, в небольшом палисаде, огороженном плетёным лозняком, пышно цвели хризантемы. Осенний багрянец густо разросшегося плюща потемнел, отливал синевой. Печально шелестел бурьян.
Глядя на убогую халупу, в которой предстояло растопить печь и состряпать ужин, камердинер Дмитрий Скачков с горечью сказал: «Мыканцы мы с вами, ваше превосходительство, тычуть вас куды ни попадя, и помыкают, и посмыкивают, и я за следом вошкаюсь репьём, тянусь куделью».
— Что ты такое говоришь, Дмитрий? — начал увещевать камердинера Николай. — Никакие мы не мыканцы, как ты изволил выразиться, а военные люди: честь имеем, славу добываем.
— Кому? — Скачков набрал возле халупы кизяков и теперь закладывал их в печь. — Под утро холодрынь, ядрёный чичер.
— Что значит, кому? — присел на лавку Игнатьев. — Отечеству, прежде всего.
Мой друг, Отчизне посвятим души прекрасные порывы. Забыл, что Пушкин завещал?
Дмитрий чиркнул спичкой.
— Так это он своему другу, а не нам.
— А мы чем хуже? — Николай снял фуражку, примостил её рядом с собой на лавке. — Служим царю и роду своему. Я — роду Игнатьевых, ты — роду Скачковых. Не стыдно будет, придёт время, помирать.
Дмитрий молча раздувал огонь, подпихивал солому.
Игнатьев облокотился о стол.
— Неужели мы такие бесталанные, что проживём, как сорная трава?
В печи занялось пламя. Дмитрий встал с колен.
— Ежели чиво, оно конешно…
— То-то, братец! Не мыканцы мы, а подвижники. Запомни.
— Это што ж мы двигаем-то, задницы по лавкам? — Дмитрий налил в самовар воды, засыпал в чугунок пшена, придвинул табуретку к шаткому столу.
Николай поморщился.
— Дело продвигаем, дело!.. Трудными дорогами идём.
Скачков почесал в затылке, постоял, подумал, потряс коробок со спичками, прикинул: сколько там ещё осталось? и зажёг коптилку, наполнив её припасённым лампадным маслом. Поставил на стол.
— Это понятно. Бог терпел, так он-то без коленок. А у меня от здешней сырости уже все кости ломит.
Игнатьев рассмеялся. Логика у камердинера была железной.