Еще хуже тот грубый лингвистический империализм, источником которого в постсоветской России оказывается англо-американский деловой жаргон. Язык «победителя» в «Generation „П“» не собственно британский или американский английский, а куда более жесткая, примитивная, но влиятельная риторика рекламы, медиа и массовой культуры – тот язык тотального администрирования, о котором писал Маркузе. Поднимаясь на недостроенное советское сооружение / Вавилонскую башню / зиккурат Иштар, Татарский обнаруживает подобающий обстановке фон: граффити латинскими буквами, непристойности на английском языке, пустую упаковку от сигарет «Парламент» и другие обертки, брошенные на пол.
В «Generation „П“» присутствует еще один пласт мифорелигиозной ассоциативной связи: история Вавилонской башни переосмыслена как история Вавилона в Откровении Иоанна Богослова. Утрата языкового и культурного своеобразия в постсоветской России воспринимается как новый апокалипсис. Продвижение главного героя по карьерной лестнице в медиаиндустрии или, если мыслить мифическими категориями, его восхождение на Вавилонскую башню / зиккурат Иштар, достигает кульминации, когда он опускается на глубину ста метров в яму под Останкинской башней, вызывающей ассоциации с адом. Помазание Татарского как земного мужа богини денег знаменует собой победу инфернального поколения «П(издец)».
Исследуя раннее постсоветское общество на страницах «Generation „П“», Пелевин делает акцент на языковой политике. Словесная игра для него – инструмент культурной диагностики. Критика направлена прежде всего на натиск глобального консюмеризма, медиа, рекламы и технологий, транслируемых средствами американского английского, получившего статус лингва франка. У русского языка (и культуры) мало шансов выдержать сопротивление этому натиску.
Как показывают Пелевин и Маркузе – первый средствами художественного повествования, второй на уровне теоретического анализа, – язык рекламы и медиа, не оставляющий места для живой речи, свидетельствует о примитивизации языка и мышления в целом в глобальной техноконсюмеристской деревне. Такой дискурс нацелен на эффективность и продуктивность – в первую очередь на эффективный оборот товаров и капитала. Татарский и его коллеги по рекламной индустрии – подлинные бихевиористы. Их задача – вызвать реакцию (в пародийной классификации – оральную или анальную) у целевой группы. Упрощенный синтаксис, свойственный языку рекламы («ПАРЛАМЕНТ. НЕЯВА», «НЕ-КОЛА ДЛЯ НИКОЛЫ»), пресекает развитие смысла, возможность сомнения или возражений. «Николу» склоняют к покупке – в частности, побуждая его (за счет приема парономазии) идентифицироваться с продуктом. У таких важных понятий, как «демократия», появляются нелепые омонимы – в данном случае производные от слова «демоверсия». Не кто иной как сам Иисус выставлен на продажу в сопровождении глянцевой картинки и бойкого слогана. А у вида, чье поведение теперь обусловлено законами социального бихевиоризма, слова вызывают максимально стандартизованную реакцию – нечеловеческий вопль «Вау! Вау! Вау!».
Глава третья. Биоморфные чудовища
Клетка, в которую меня заключили, оказалась не совсем обычной: три решетчатые стены замыкались деревянной стенкой ящика; таким образом четвертая стена моей темницы оказалась дощатой. Все сооружение было таким низким, что в нем нельзя было выпрямиться, и таким узким, что невозможно было сидеть. Мне пришлось примоститься на корточках, согнув ноги; колени у меня беспрерывно дрожали; видимо, в те дни я никого не желал видеть, предпочитая оставаться в темноте; поэтому я сидел, уткнувшись в дощатую стену клетки, и железные прутья врезались мне в спину.
В этой главе речь пойдет о биополитике Пелевина, изображающего общество в биоморфных и зооморфных категориях. Я ставлю перед собой двойную цель: привлечь внимание к биоморфным и зооморфным образам, к которым часто прибегает Пелевин, рисуя человеческий коллектив, и показать, что такие образы соотносятся с ключевой для писателя проблемой дегуманизации в современном обществе технологического консюмеризма.