На вопрос «Кто важнейший для Пелевина писатель?» инстинктивно хочется ответить: Кастанеда. Это тот же инстинкт, что заставляет нас с полтычка называть столицей штата Нью-Йорк город Нью-Йорк. То есть так себе инстинкт. Роль Кастанеды в формировании Пелевина огромна, влияние велико, особенно в ранних вещах, но тотемным пелевинским Автором, которого хоть тушкой, хоть чучелом надо обязательно протащить в книгу, служит другой уважаемый романист.
Выпускник Кембриджа, резидент Выры и Биаррица, дорогой Владимир Владимирович.
На первый взгляд не самые близкие литераторы, а приглядишься – куда уж ближе. Пелевин наверняка впервые столкнулся с Набоковым в конце восьмидесятых. Тогда ротапринтные и привозные издания ходили по рукам полулегально, добавляя чтению особый флер: вроде бы сам– или тамиздат, запретные плоды просвещения, но кто за Набокова-то посадит в перестройку?
Он нашел тип героя, который один из нас – человек переходного времени, уже совсем очищенный от совка, но испытывающий с ним непосредственную связь.
Крупнейший русский писатель XX века крепко перепахал всех обитателей нашего литературного поля. Пелевин здесь не стал исключением.
Странные сближения бывают так часто, что странно называть их странными. Разве странно, что американский художник Энди Уорхол, по легенде, придумал эмблему для рок-группы «Алиса»? Что «блюдечко с голубой каемочкой» веселые одесситы Ильф и Петров взяли из поэта Серебряного века Осипа Мандельштама, который, в свою очередь, подсмотрел его у американца О’Генри? Что лучшим другом мрачноватого композитора Раймонда Паулса был жовиальный актер Андрей Миронов?
Главный писатель пелевинского иконостаса – Набоков.
И если при всем желании невозможно было с позиций жителя Чертанова эмулировать аристократический холодок, то засандалить не самую прозрачную аллюзию, тончайший намек – за милую душу.
Пастернак + 1/2 Nabokov
Сначала эти намеки действительно тонки и эзотеричны, в том смысле, что рассчитаны на своих и могут считываться только пристальным читателем.
В раннем рассказе «Ника» (1992) появляются набоковско-бунинские мотивы. В конце последней части «Энтомопилог» романа «Жизнь насекомых» (1993) звучат песенные строки:
Финал издали, через десятилетия рифмуется с набоковским A good night for mothing – последним предложением романа Bend Sinister («Под знаком незаконнорожденных», 1947), продолжая насекомую тему. Moth – мотылек, ночная бабочка, проститутка. Nothing – ничто, важная категория для рассуждений светляков и вообще пелевинского дискурса. Good for nothing – ни для чего не пригодный.
В принципе, болезненную любовь Пелевина к каламбурам можно отчасти объяснить и почитанием Набокова, который сам позволял себе изумиться (и пригласить читателя к изумлению) переливам игры слов. В особенности это касается более позднего пелевинского периода, когда сорняками заколосились каламбуры двуязычные (см. «Каламбуры»).
Однако сначала приветы любимому автору Пелевин посылал осторожно, исподтишка. Пассаж из «Чапаева и Пустоты» напоминает о «Камере обскуре» (1932–1933), но отсылка вполне ненавязчива. Судите сами: «Вместо вчерашнего темного платья на ней была какая-то странная полувоенная форма – черная юбка и широкий песочный френч, на рукаве которого дрожали цветные рефлексы от графина, расщеплявшего солнечный луч…»
Позже, в двухтысячных, Пелевин запускает Набокова гулять по своим романам этаким навязчивым визитером, дезавуированным соглядатаем. В литературоцентричном романе «t» (2009) в разговоре возникает «птичья фамилия – не то Филин, не то Алконост». Речь, конечно же, идет о Сирине – псевдониме Набокова берлинско-парижского периода.
«Священную книгу оборотня» (2004) предваряют два эпиграфа, один из которых отсылает к «Лолите». Большой почитательницей классика выказывает себя вечная девочка-подросток лиса А Хули. Героиня «Священной книги оборотня» выбирает себе псевдоним, отсылающий к роману «Ада» (1969). «Найдя через Google подходящий список, я взяла из самого его начала имя Адель. В аду родилась елочка, в аду она росла…» Впоследствии волк Саша Серый зовет ее просто Ада.
А Хули за Набокова готова перегрызть глотку. «Я любила Набокова с тридцатых годов прошлого века, еще с тех пор, когда доставала его парижские тексты через высокопоставленных клиентов из НКВД. Ах, каким свежим ветром веяло от этих машинописных листов в жуткой сталинской столице! Особенно, помню, меня поразило одно место из “Парижской поэмы”, которая попала ко мне уже после войны».