С этой стороны въезд в Италию непривлекателен для взоров, здесь спускаются с прекраснейших гор немецкой земли на итальянскую равнину, сухую и бесплодную, так что путешественники, которые еще не знают нашего полуострова и проезжают здесь, смеются над тем великолепным представлением, какое у них есть о нем, и подозревают, что они одурачены теми, от кого слыхали столько похвал.
Непривлекательный вид этой местности содействовал тому, что я стал еще грустнее. Снова видеть наше небо, встречать человеческие лица не северного типа, слышать из уст каждого звуки родного языка — все это меня умиляло, но это было волнение, вызывавшее у меня скорее слезы, нежели радость. Сколько раз в коляске я закрывал себе руками лицо, притворяясь спящим, и плакал! Сколько раз по ночам я не смыкал глаз и горел в лихорадке, то осыпая от всего сердца самыми горячими благословениями мою милую Италию и посылая благодарение небу за то, что я ей возвращен, то мучаясь тем, что нет никаких известий из дому, и воображая себе несчастия, то думая о том, что вскоре я буду принужден разлучиться, быть может, навсегда, с другом, столько перестрадавшим со мною и давшим мне столько доказательств братской любви!
Ах! Столь долгие годы могильного пребывания не потушили еще силы моих чувств! Но этой силы было так мало на радость и так много на горе!
Как бы я желал увидеть вновь Удину и эту гостиницу, где те двое великодушных переоделись прислугой и пожали нам украдкой руки!
Мы оставили этот город слева и проехали мимо.
XCIV
Порденоне, Конельяно, Оспедалетто, Виченца, Верона, Мантуя, сколько мне они напоминали! Из первого места был родом один прекрасный молодой человек, бывший моим другом и погибший в русской резне; Конельяно была та самая деревенька, куда, как мне говорили секондини в Свинцовых тюрьмах, была отправлена Цанце; в Оспедалетто вышла замуж, но теперь уже не жила здесь больше, одна несчастная, но ангельская душа, которую я раньше и теперь еще уважал. Во всех этих местах на меня нахлынули воспоминания, более или менее дорогие; а в Мантуе больше, чем в каком другом городе. Казалось мне, что я только вчера приехал сюда с Лодовико в 1815 году! Казалось мне, что это было вчера, как я приехал сюда с Порро в 1820 году! Те же самые улицы, те же самые площади, те же самые дворцы, и такая разница в людях! Столько моих знакомых похищено смертью! Столько сосланных! Целое поколение взрослых, которых я видел детьми! И не иметь возможности подбежать к тому или к этому дому! Не иметь возможности ни с кем поговорить о том или о другом!
И в довершении всего Мантуя была местом разлуки Марончелли со мною. Мы тут переночевали весьма печальные оба. Я волновался, как человек накануне выслушивания своего приговора.
Утром я вымыл лицо и посмотрел в зеркало, не видно ли еще, что я плакал. Я принял, на сколько мог, спокойный и улыбающийся вид, произнес краткую молитву к Богу, но, сказать по истине, весьма рассеянно, и, услыхав, что Марончелли уже двигал своими костылями и разговаривал со слугою, я пошел обнять его. Мы оба казались полными мужества при этом расставании, мы разговаривали друг с другом немного взволнованные, но твердым голосом. Жандармский офицер, который должен был отвезти его к границе Романьи, прибыл, нужно было отправляться. Мы не знали, что и сказать друг другу: обнялись, поцеловались, еще раз обнялись. Он сел в коляску и скоро скрылся из виду, я остался уничтоженным.
Вернулся в комнату, бросился на колени и молился за этого несчастного калеку, разлученного с его другом, и разразился слезами и рыданьями.
Я знал многих превосходных людей, но никого нежнее и общительнее Марончелли, никого возвышеннее во всех отношениях благородства, никого менее свободного от порывов дикости, никого, кто бы более его помнил, что добродетель слагается из постоянных проявлений терпимости, великодушия и благоразумия. О, мой товарищ стольких лет горя, да благословит тебя Небо, где бы ты ни жил, и да даст Оно тебе друзей, которые бы сравнялись со мною в любви к тебе и превзошли меня в доброте!
XCV
В то же самое утро мы отправились из Мантуи в Брешию. Здесь был отпущен на свободу другой товарищ по заключению, Андреа Тонелли. Этот несчастный узнал, что он потерял здесь мать, и его слезы отчаяния разрывали мне сердце.
Хотя и был я в величайшей тоске по многим причинам, меня несколько рассмешил следующий случай.
В гостинице на столе лежала театральная афиша. Беру ее и читаю: — Франческа Риминийская, опера и пр.
— Чье это сочинение? — спросил я слугу.
— Кто переложил ее на стихи и кто положил на музыку, я того не знаю, — отвечал он. — Но вообще это все та же Франческа Риминийская, которую все знают.
— Все? Ошибаетесь. Мне, едущему из Германии, какое же дело знать о ваших Франческах?
Слуга (рослый детина с несколько надменным лицом, истый брешианец) посмотрел на меня с презрительным сожалением.