Михайло пытался набраться сил перед дорогой, потому он спал, даже во сне чувствуя страшный голод. Собственно, недоедали все — даже Фома спал с лица. За два дня он смастерил грубо оттесанные сани, больше похожие на дроги. Набил туда сухой травы для мягкости, достал откуда-то плотную рогожу. Можно было уезжать. Решили двинуться на следующий день.
Проснувшись утром, Михайло заметил сидящего подле себя ребенка — мальчуган, открыв слюнявый ротик, изучал бородатого незнакомца, что все время лежал в темном углу. Увидев, что незнакомец проснулся, мальчуган сначала робко улыбнулся, а затем широко, во весь свой беззубый рот. Слабо улыбнувшись в ответ, Михайло больной, непослушной рукой мягко потрепал его по голове, чем рассмешил мальчика. Тут же появилась хозяйка. Ужас мгновенно отразился на ее лице, она схватила ребенка и унесла его прочь. Вскоре послышался детский рев, и Михайло, слушая все это, подумал об Анне и своих детях, которых мог больше не увидеть никогда. Горький ком встал в горле…
Уже ударили морозы, и небо впервые за все время было ясным. Зимнее солнце стояло невысоко, надобно было спешить. Фома уже запряг коня, сложил в сани броню и пожитки, на руках отнес туда Михайлу, коего уже переодел в теплые одежи. Хозяева выдали им еще овчины, дабы укрыть больного как следует. Они всей семьей высыпали во двор, провожая московитов. Фома обнял всех, потрепал по головам детишек, к коим успел привязаться, и, помахав хозяевам на прощание рукавицей, тронул коня.
Они быстро миновали латгальское поселение и вышли на лесную дорогу, еще никем не протоптанную. Конь, всхрапывая, шумно и часто дыша ноздрями, проваливаясь едва ли не по самое брюхо, с усилием тащил сани. Солнце робко выглядывало из-за одетых в серебро деревьев, плотно стоявших по обочинам дороги.
— Дал Бог, добрые люди попались! Хоть и робели поначалу, а все одно — спасли тебя, Михайло Василич! — говорил Фома, погоняя коня. — А как не робеть? Петька, хозяин, молвил, что уж кто их только ни грабил — и немчура, и литовцы, и наши. Говорит, три раза уж дом отстраивал — иные ж не токмо разворошат все, но и подожгут… А сколько им по лесам приходилось прятаться! Страх!
Михайло, укрытый овчиной по самый подбородок, лежал в санях, уставившись бесстрастно в небеса, словно мертвый. На усах его, под самым носом, уже образовалась корка льда. А Фома все говорил:
— Почто так в жизни устроено? Такие добрые люди должны страдать… Почто? Кому лучше от этой войны, Михайло Василич? Разорение одно! Петька молвил, деревня их раньше была большой, цветущей. Ныне никого не осталось. Кого в полон увели, кого убили, кто сам уехал и не вернулся боле. Разорение… Ровно как и у нас. Так, Михайло Василич? Сколько пашни и крестьян было у твоего батюшки двадцать годов назад? В два раза больше! Куда оно все ушло? Война! Так кому лучше от нее? Всем одно разорение. Скажи, что не так, Михайло Василич? Может, я чего не ведаю!
Михайло молчал. В уголках его глаз блестели замерзшие слезы.
Курбский наконец завершал свой ответ на второе послание Иоанна, написанное пятнадцать лет назад. Стол усеян измаранными чернилами листами бумаги, белое гусиное перо скрипит в руке князя. Второе послание Иоанну было почти окончено, и князь одновременно писал и третье, в коем закладывал совершенно иную идею и смысл, отличные от второго письма.