Битва принимала затяжной характер. Она с самого начала не стала битвой манёвра, воинского искусства, а вылилась в однообразное, на выносливость, противоборство титанов. Причиной тому могло быть невероятное упорство сторон; замечу к этому — равное упорство. Противники слишком далеко зашли: одни — наступая, домогаясь решительной победы, другие — сдавая провинцию за провинцией и теперь не видя для себя иного честного выхода, кроме как лечь костьми на последнем рубеже. Атака следовала за атакой. Мы неизменно изгоняли русских из их укреплений, а они, поднатужившись, собравшись с силами, сокрушительным ответным ударом восстанавливали себя в правах. И так всякий раз до полного изнеможения. Видя, что умением пехота наша не может одолеть россиян, ибо, как выяснилось, и те кое-что умеют, Бонапарт избрал иной путь — победить числом, во что бы то ни стало. Корпуса Даву и Нея, кавалерийский корпус Мюрата, корпус генерала Жюно — отборные войска, ведомые прославленными в битвах, наводящими ужас на врагов Франции военачальниками, поставлены были на карту. Лавина за лавиной, туча за тучей набрасывались мы на флеши. Пехота и кавалерия, французы и русские — всё перемешалось. Мы никогда так не дрались, как в этот день, — обеспамятовав, озверев, — клинком, штыком, кулаком, локтем, древком знамени... Я видел, как противники душили друг друга. Я видел, как офицер, потерявший кисти рук, зубами вцепился неприятелю в горло... Пушки лупили в упор. Картечь срывала с костей мясо. Сшибались всадники — грызлись и их кони, били в гущу воинов окровавленными копытами. Мы давно уж не ходили по земле, а переваливались через груды трупов. Нам некогда было глядеть под ноги — мы атаковали. Кровь хлюпала под копытами наших коней. Копыта, как цепы, обмолачивали кошмарную жатву. Прекрасные сыны Франции и России снопами валились под эту адскую молотилку. Подковы, подковы запечатлевались у них на лицах. Лопались, будто орехи, черепа... Раскалённые пушки не выдерживали напряжённого темпа — разрывались на батареях. Кровь пушкарей, излившись на исковерканные стволы орудий, вскипала и пузырилась. От прямых ли попаданий, по неосторожности ли артиллеристов, бывало, то тут, то там взрывались зарядные ящики, унося одновременно десятки жизней, оставляя после себя глубокие чёрные воронки. Но всякий раз клубок схватившихся насмерть людей уже через несколько секунд вкатывался в эти воронки и наполнял их доверху убитыми и ранеными — несчастными ранеными, коим горшей судьбы и не придумаешь, ранеными, страшащимися ещё больших мук — быть растаптываемыми в течение долгих часов сражения (что муки Иисуса рядом с их муками?), несчастными, призывающими смерть как избавление, обезумевшими от страха и боли, убивающими себя ударом кинжала в сердце или взывающими к друзьям своим: «Добей!.. Добей!..».
Всё вокруг грохотало и скрежетало. Горячо и пронзительно звенела сталь. Солдаты уж не бранились отчаянно, как в первые часы битвы, — надорвали глотки, и даже пресловутое российское «ура!» было сейчас не более чем хрипом. Дрались молча, залитые кровью, своей ли, чужой, — красные фигуры, дьяволы, о! дьяволы скакали по трупам людей и коней. И не орлы уж сидели на знамёнах, а вороны, и не знамёна то были, а козлиные шкуры на древках. Вино бога Марса текло в изобилии и застывало в студни в чьём-нибудь разинутом рту, или в опрокинутой каске, или на мертвенно-бледной руке, высунутой из навала брёвен и фашин. Из-под земли, которая ежеминутно содрогалась, со свистом, со змеиным шипением вырывались удушающие серные облачка, жёлто-зелёные дымы. Кровь вязла на зубах, хотелось сплюнуть, но не было чем. Губы пересохли, язык, кажется, набух, потрескался от жажды. Барабаны стучали в сердце, барабаны стучали в висках. От усталости немели мышцы, но не вскинутая вовремя сабля означала смерть. И сабля поднималась, и ударяла, а я не чувствовал руки. Сабля взлетала птицей — не я её поднимал. Сабля разила точно — не я убивал. Я бы не удивился, если б моя сабля вдруг убила меня. Разум мой, пресыщенный ужасными видениями, готов был помутиться. И он, должно быть, помутился, ибо видел же я дьяволов, скачущих по трупам, и слышал же, как они проклинали Господа. Мне было бы страшно, мне было бы жутко, если бы у меня было время бояться, и если бы я не видел себя таким же дьяволом, залитым кровью с головы до ног, и если бы я сам, набожный сын набожного отца, не богохульствовал в те минуты самым отвратительным образом. Боже, прости меня! Несмотря ни на что, ты уберёг мой разум. Но не будет отныне покоя моей душе, сколь ни длинен предстоит мне путь, ибо в конце пути за всё содеянное меня поджидает преисподняя; там, я слышу уже, неистово гудит барабан — это новоиспечённый дьявол Дюплесси выбивает дробь копытами, вечно...