Изнывая от жажды, заглянули в какой-то дом, среднего достатка — трёхэтажный, крытый кровельным железом. Прошлись по комнатам, ничем не примечательным, меблированным недорого. По всему было видно, что комнаты сдавались. В хозяйских покоях нашли квас — о лучшем и не мечтали. В одной из комнат во втором этаже полнейший кавардак; на столе остатки вчерашней трапезы, под столом батарея бутылок от вин, три пыльные книжки на полке, чернильница на подоконнике — в весьма показательном виде обитель нерадивого студента или нумер образцового офицера. В комнате напротив — идеальная чистота; Богоматерь в углу, на столе дешёвый подсвечник с оплывшей свечой, постелька прибрана, святое Евангелие на подушке — явно жилище благопристойной девицы, старой девы, пожалуй, возведшей благопристойность в культ... Александр Модестович взял Евангелие, загадал строку, раскрыл, где раскрылось, прочитал: «Первый Ангел вострубил, и сделались град и огонь, смешанные с кровью, и пали на землю; и третья часть дерев сгорела, и вся трава зелёная сгорела...». Александр Модестович представил этого Ангела в образе французского горниста, и ему стало не по себе. Впрочем, поразмыслив, он успокоился: не полоумный же Бонапарт — жечь такой город!
На Пречистенке к радости своей впервые обнаружили кого-то из горожан. Одни, увы, не смогли уйти из Москвы по собственной убогости, ибо годами не покидали кров, и света не видывали далее соседней улицы, и вся прекрасная горняя Россия сосредоточилась для них в одном маленьком проходном дворе, и вся цивилизация уместилась в одной неисправной музыкальной шкатулке; другие просто не пожелали уходить, ибо считали, что им нечего терять; а кто-то был чрезмерно горд, и ему претила планида казанской сироты; а вот — припозднилась семья, прособиралась, узлы и лари на двор повытащили, да так на них и сидят — ни колёс, ни лошади; где-то любящая дочь осталась при больной матери, где-то преданный слуга при немощном хозяине, которому в последний путь — много ближе, чем до Твери, Костромы или Нижнего Новгорода; тут строгий дворник остался, намереваясь охранить дом от разграбления, там из окна выглядывает похмельный шулер и гуляка, коему всё едино, кого обжуливать и с кем пить. А иностранцы — так те, пожалуй, остались все. Высыпали на перекрёстки, встали кучками — поджидают императора, решают промеж себя: кричать ли приветствия, махать ли платочками или ещё каким способом дать знать, что готовы служить французу верой и правдой.
Вот случайно подслушанный разговор...
Поучает солидный господин:
— Кричать, конечно, следует по-французски: «Vive L’Empereur!», можно бы и хлеб с солью поднести — хороший обычай! — да могут ненароком за русских принять и долго разбираться не станут... Платье, платье чтоб по европейскому образцу, но, упаси Бог, — не по английскому! Итальянский стиль надёжнее всего — вот, как у мадам Делолио.
Мадам Делолио, полнеющая брюнетка, с признательностью приседает слегка, но, не закончив реверанса, оживлённо восклицает:
— Есть замечательная мысль: господину капельмейстеру заказать мессу. А девушки пусть разбрасывают из корзин цветы...
Рассеянного вида господин говорит задумчиво:
— Да, русские проиграли! Теперь Бонапарту до самой Сибири путь открыт.
— Что вы, сударь! — вспыхивает солидный господин. — Не вздумайте сказать такое императору. Даже под видом каламбура. Говорят, император раним.
Общее оживление, волнение...
— Вы подумайте, кого мы встречаем! Императора Франции!..
— Тс-с-с! Вы ничего не слышите? Ещё не едут?
Затихали, с напряжёнными лицами прислушивались. Потом опять принимались щебетать...
Александр Модестович и Черевичник прошли мимо горожан-иностранцев как бы незамеченные. И то верно: кем они были в их глазах — заметной радости по поводу приближения Бонапарта не изъявляли, одежды носили явно не европейского покроя, а вид у добряка Черевичника, что следовал за Александром Модестовичем чуть поодаль и как бы присматривал за ним, был очень уж грозный и дикий и совершенно не соответствовал той видимости гостеприимства, какую хитрецы-иностранцы собирались на себя напустить, — что бродяг и замечать-то? Впрочем их заметили, но ровно настолько, насколько требовалось, чтобы слегка посторониться, дать дорогу — очень уж широко расправились плечи у этого дикого мужика, не ушиб бы кого. Бог с ним, с гонором — быть бы живу.