«Если поклясться самому себе всем Достоинством и всей Правдой, то когда невыразимые мучения во мне когда-нибудь низвергнут меня с моей мужественной позиции, из меня не получится дрожащий, недоверчивый раб; если Жизнь подвергнет меня испытанию бременем, которое я не смогу перенести без позорного раболепия, то тогда, действительно, все наши действия предопределены, и мы – русские крепостные у Судьбы; если невидимым дьяволам в нас действительно смешно, когда мы столь благородно сражаемся, то тогда Жизнь это обманчивая мечта, а достоинство бессмысленно и не закономерно при всяком благословении, как полуночная радость от вина; если ради Морали моя собственная мать повторно пожертвует мной, то тогда сама Мораль всего лишь проблема, и для человека всё допустимо и ненаказуемо; и тогда ты, Немая Тяжесть, пади на меня! Ты ждала веками; и если все так и обстоит, то больше не жди; кого ещё ты сможешь сокрушить, если не того, кто теперь лежит здесь, призывая тебя это сделать?»
Падающая вниз стремительная птица, исполненная песней, стремительно сверкнула на неподвижном и вечно непоколебимом равновесии Устрашающего Камня и что-то бодро прощебетала Пьеру. Ветви дерева согнулись и закачались от порывов внезапного, ароматного ветра. Пьер медленно прополз дальше и гордо встал на ноги, как никому и ничем не обязанный, и пошел своим капризным путем.
VI
Когда в своих юношеских образных капризных мыслях Пьер окрестил приметный камень старинным звучным именем Мемнона, то он сделал это просто из определенных ассоциативных воспоминаний об этом египетским чуде, про которое рассказывали все путешественники по Востоку. И у него внезапно появилось желание сделать этот самый камень своим надгробием, когда не станет его самого; тогда он только уступил одному из тех неисчислимых причудливых понятий, окрашенных мечтательной безвредной меланхолией, которой часто подвержены умы поэтичных юношей. Но в будущем, при совсем иных обстоятельствах, отличных от тех, что окружали его в Лугах, Пьер рассуждал на камне и о своих юношеских мыслях о нем, и о своем будущем отчаянном проползании под ним; тогда огромный смысл дошел до него и надолго передал неосознанное движение его ещё юному сердцу, которое оказалось теперь пророческой и аллегорической проверкой последующих событий.
Поэтому не стоит говорить о других и более тонких значениях, которые припали к земле позади колоссальных бедер этого камня, грозно называемом нависшим Камнем Устрашения – скрытым для всех простых жителей поселка, но видимым Пьером – считающим его аналогом Камня Мемнона. Ведь Мемнон был этим корнем, принцем, сыном Авроры и урожденным египетским фараоном, который со стремительной страстью бросался защищать что-либо в праведном споре, сражаясь плечом к плечу с превосходящими силами, и встретил свою ребяческую и весьма мучительную смерть под стенами Трои. Стенающее подданные поставили ему памятник в Египте, чтобы увековечить его безвременную кончину. Тронутая дыханием скорбящей Авроры, при каждом восходе солнца эта статуя издавала печальный надорванный звук, как струны внезапно и резко расколотой арфы.
Здесь и существует никогда не наполняемый мир горечи. Ведь в этой скорбной басне мы видим воплощение гамлетизма античного мира, гамлетизма трех с лишним тысячелетней давности: «Достойный цветок срезан слишком редким невезением». И английская Трагедия это всего лишь египетский Мемнон, монтенизированный и обновленный; но у смертного Шекспира также были свои прародители.
Теперь, как и статуя Мемнона, дожившая до наших дней, это такой же благородно сражающийся, но обреченный на крушение дух некоторых августейших молодых особ (оба, Мемнон и Гамлет были сыновьями государей), статуи которых относятся к меланхолическому типу. Но памятник горю Мемнона однажды наполнился мелодией – теперь же все памятники немы. Подходящим символом этой старины были поэтическое посвящение и надгробие для всех несчастных человеческих жизней; но в добродушном, бесплодном и прозаическом, бессердечном веке музыкальный стон Авроры потерялся среди наших дрейфующих песков, которые одинаково поглощают и памятник, и панихиду.
VII