В солдатских казармах решено было – шёпотом, – что на убийство Мальцева побудили две причины: замёрзший солдат и казнь Егора. Их любимый поручик, стало быть, не мог снести таких «безобразий» и из чистого благородства «заступился», «рассчитался сам». Мальцев для них стал «великим героем».
Мальчишки восхищались техникой убийства: одной пулей! Раз – и готово! Вот целил! Старые офицеры, как полагалось по дисциплине, не обсуждали события вслух, при посторонних, неизвестно, что они говорили в семье и в дружеской беседе между собою. Странным казалось, что небольшая группа молодых офицеров, ближайших сослуживцев поручика Мальцева, именно те, кто не был к нему особенно дружелюбен, вдруг превратилась в его горячих друзей, защитников и сторонников. Их идеи, казалось, «отдавали революционным духом», и старшие в полку недовольно косились.
Женщины же, все, без различия, были уверены, что всему причина – роман. То, что не было никаких явных данных, усиливало работу воображения: Саша и поручик Мальцев! Только увидеть их вместе – и всё ясно: они не могли не полюбить друг друга. Их никто никогда не видел вместе? И не кажется ли именно это подозрительным: никакого «видимого» интереса друг к другу! Но был разбит бокал – помните! Телеграфист?! Для Саши понадобилось бы нечто большее, чем любовь телеграфиста, чтоб потерять самообладание. Заметьте: эта развязка подготовлялась издалека.
Удивительно – в городе, где всё и обо всех делалось известным, визит Саши к Жоржу остался неузнанным. Линдера, Карла Альбертовича, жертву, никто не жалел, ни одна душа. О нём как-то забывали, редко упоминая даже в разговорах, вызванных убийством. О Головиных говорили много и охотно. Жалели. Для «несчастной, обманутой невесты» у всех находилось слово сочувствия.
Но наибольшее возбуждение событие это вызвало в левых, революционных кругах города.
– Революция назревает! Момент приближается! – кричали там. – Уж до того дошло: самим военным несносен стал режим. Убивают один другого!
Для них поручик Мальцев был героем, всё равно, каковы бы ни были мотивы его преступления. Им восхищались. Вот человек – хладнокровие, решимость, выдержка, мужество.
– Бунт! – кричали справа читавшие левые газеты. – Что же смотрит тайная полиция? жандармское отделение? Вешать надо!
Город кипел. С огромным нетерпением ожидали военного суда. Он должен был быть скорым, как по преступлениям против дисциплины.
Саши в первые дни нигде не было видно. В её доме были опущены шторы. Но никто из Головиных не мог показаться в городе, чтобы за ним не полз шёпот: Головины… Головины… родные той несчастной невесты…
На суде поручик Мальцев заявил, что признаёт себя виновным в убийстве, и затем погрузился в молчание, предупредив, что, сказав это, он больше уже не будет отвечать на вопросы. Вопросов же было множество: причины, мотивы, преднамеренность, принадлежность к революционным обществам, сообщники – обо всём этом на суде не узнали ничего. Медицинская экспертиза объявила поручика Мальцева совершенно здоровым.
Всех тяжелее несчастье переживалось Милой. Она была больна – и духовно, и физически. Она настаивала на свидании с Жоржем, но он отказывался от всяких свиданий. Генерал, уступив слезам и просьбам Милы, не предупредив Жоржа, посетил его в тюрьме. Жорж ещё раз повторил генералу, что сознаёт всю свою вину перед семьёю Головиных и что это единственно его тяготит. Если возможно, просит забыть его и простить – и на этом он прекратил разговор.
И это молчание Жоржа стало одним из главных мучений Милы. Она не находила объяснения поведению Жоржа. Чем больше она размышляла над ним, тем более терялась. Сердцем она чувствовала, что стала дорога Жоржу, особенно после смерти его матери. Не сказал ли он ей тогда, что она, Мила, остаётся теперь его единственной привязанностью во всём мире! Но он застрелил полковника Линдера – и отказывается видеть Милу? Какая связь между этим? Почему на суде он не сказал ничего? Он убил и молчит. Как же ужасна должна быть причина, если он молчит, если он так старательно её скрывает! Она послала ему письмо, он вернул его, не распечатав. Страшно думать: он м о г это сделать! Ей – ни одного слова!
Дни и ночи она проводила в страшном волнении. Капли, а затем порошки доктора не помогали. Она отказывалась есть, она отказывалась спать, она отказывалась немедленно уехать за границу.
– К у д а я могу уехать от моего горя? Мама, что вы мне всё говорите! Мне ничто, мне ничто уже не может помочь… Меня уже ничто не успокоит… Куда же я могу спрятаться от горя, если я его не могу забыть?
Иногда она подымалась с постели, лихорадочно накидывала платье и шарф и бегала по дому, носилась по саду, к тем местам, где она бывала с Жоржем, и там, остановившись, вдруг всплескивала руками и разражалась рыданиями.
– Но это б ы л о? Б ы л о это? Или же я сошла с ума и воображаю… Ч т о былой ч т о я сама воображаю?
Она впала в привычку вслух разговаривать то с собою, то с отсутствующим Жоржем.