– Послушайте, я прекрасно понимаю. Приходит человек с улицы, даже не приходит, а врывается… Но ведь не в интересах же Снегирева поднимать эту историю?
Лепестков что-то вопросительно пробормотал. Черкашина кивнула.
– Что?
– Нет, это я Ольге Прохоровне сказал. Вот что, пойдемте куда-нибудь отсюда. Мне пора. Если вы можете проводить меня до метро, я вам кое-что расскажу.
Он надел треух и полушубок, кивнул Черкашиной и, не дожидаясь, пока Кузин попрощается, вышел.
– Я ушел, потому что не хотел при Ольге Прохоровне говорить о ее муже. Ведь вы о Борисе хотели ее расспросить?
– Да.
Они шли по Кадашевской набережной, пар клубился над темной, почему-то не замерзшей водой. Люди в кожухах в клубах пара что-то делали на барже, от которой ползли к берегу толстые грязные змеи кольчатых труб.
– Я знаю, что вас интересует, и могу рассказать, хотя убежден, что из этого до поры до времени ничего не выйдет. Дело в том, что эта история – частность.
– Хороша частность!
– Именно так. Если сравнить самоубийство Черкашина с тем, что тогда происходило в науке…
– Вы имеете в виду биологию?
– Да, в широком смысле. Так вот, если представить, что перед вами – театр, скажем трагедия Шекспира, это самоубийство… Ну, скажем, какой-нибудь Яго оступился, слегка подвернув ногу. А спектакль идет своим чередом. В этой истории Снегирев именно слегка оступился. Его пожурили, тоже слегка, а потом… Кому охота ссориться с таким человеком?
– С каким таким?
– Да уж с таким…
– Мне охота.
– Вы другое дело. Вы не биолог, не ихтиолог, не пишете диссертаций и не нуждаетесь в жилплощади.
– Как раз нуждаюсь.
– Все равно. Вы – человек другого круга.
– Пожалуй, – смеясь, сказал Кузин. Ему нравился собеседник. И Лепестков не без любопытства поглядывал на кривой нос, торчавший из-под низко надетой пыжиковой шапки, на острые плечи, на всю нескладную длинную фигуру Кузина.
Они прошли через Малый Каменный, цветные лампочки на кино «Ударник» сонно просвечивали сквозь молочный воздух. В пустом сквере одиноко бродили закутанные бабы-сторожа, прошла, громко разговаривая, компания молодежи.
– Так вот Черкашин. Он писал стихи.
– Да?
– Плохие. И биологом он был плохим. Он очень хорошо воевал. Не потому, что был человеком военным, а потому, что война была для него… Ну, не знаю. Чем-то вроде искупления. Он был человеком фанатическим, предававшимся делу без оглядки. Истовым и неистовым.
– То есть?
– Ну, это вроде каламбура. Одно у него не мешало другому. Вдруг сожмет зубы, побелеет. Мог убить. На войне ведь убивали по-разному. Он – свято. Кроме того, он был с корнями…
– В социальном смысле?
– Именно. Всех своих односельчан он прекрасно знал, бедствия их волновали его постоянно. Он возмущался, кипел, куда-то писал. Колхоз был рыбачий, где-то под Керчью, и его ихтиология взялась именно оттуда. Он намеревался после вуза вернуться в колхоз. Вы замерзли?
– Да. Но это не важно. Рассказывайте. Интересно.
– Зайдем в магазин, возле «Ударника», и погреемся. Там можно даже, кажется, выпить у стойки.
– Я не пью, у меня язва.
– Вот от язвы как раз и лечатся водкой.
У стойки можно было выпить только шампанское. Они постояли, греясь, искоса поглядывая друг на друга. Дверь хлопала, люди входили красные, с заиндевевшими волосами. Морозный воздух врывался, клубился и таял.
Кузин, который не ел с утра, купил сладкую булку и съел. Они еще немного поговорили о язве.
– На чем я остановился? А, да! На факультете Борис попал к Снегиреву. Не сразу, а на четвертом курсе, когда тот взял его с собой в экспедицию на Каспийское море. Это была экспедиция… Словом, наблюдения Бориса не устроили Снегирева.
– Почему не устроили?
– Потому что у Снегирева была работа… Гм, тут бы надо кое-что объяснить. Работы не было.
– То есть?
– Работа – и притом вполне удавшаяся – принадлежала другому человеку, а Снегирев как раз стремился ее опровергнуть.
– Зачем?
– Ну-с, это длинная история. Не вдаваясь в подробности: он взял с собой Бориса, чтобы тот подтвердил его возражения, а Борис… Вот тут и началось! Он долго не решался поговорить со Снегиревым, и мы его готовили – Ольга и я. Это было трудно. Он кричал, а Ольгу даже побил.
– Не может быть!
Лепестков промолчал. Он снял треух и вытер носовым платком вспотевший лоб и слегка вьющиеся некрасивые волосы. Его и без того красное лицо еще покраснело.
– Словом, уговорили мы его, он пошел, а вернулся уже полусумасшедшим. Снегирев выслушал его, швырнул в лицо статью и сказал: «Не может этого быть!»
Кузин вынул записную книжку.