Она разговаривала теперь исключительно на литературные темы, полагая, без сомнения, что Незлобин, как профессиональный литератор, не может не оценить ее мнений. Услышав, что он в телефонном разговоре упомянул Эренбурга, она закричала из своей комнаты: «Эренбурга я писателем не считаю».
Время от времени она расхаживала по квартире, распевая громким голосом: «Какая ель, какая ель, какие шишечки на ней». Или: «Убожество, ничтожество! Убожество, ничтожество!» – без сомнения, доказывая Незлобину, что она о нем невысокого мнения. «Мой этот… – однажды услышал заинтересованный жилец, – он думает, что удачно снял комнату».
Когда знакомая журналистка, еле сдерживая слезы, сказала ему, что безвременно скончался известный писатель, Женя-Псих затанцевала, закружилась и запела: «Тру-ля-ля, тру-ля-ля». Сотни раз Нина Викторовна предлагала Незлобину найти другую комнату, он отказывался, утверждая, что его хозяйка «единственный в мире экземпляр гибрида гиены с вонючкой». Но на этот раз Нине Викторовне (которая слышала этот разговор) пришлось оказать ему и другую услугу. Она остановила его, когда он схватил тяжелое пресс-папье и пытался выскочить из комнаты, чтобы проломить Жене-Псих головку, украшенную и зимой и летом грязным рыжим беретом.
И даже после этого случая он уплатил за месяц вперед – что-то удерживало его в этой единственной в мире, грязной, неудобной и своеобразной квартире.
– Придется подождать. У главного редактора хворум, – сказала Нина Викторовна, когда перед отъездом в Полярное он зашел проститься. – Ну, как ваша Эвридиска?
– Мешает, но не очень.
– Материал не пойдет.
– Почему?
– Еще не знаю.
Нина Викторовна взглянула на часы:
– Сейчас пойду к редактору и скажу, что ему грозит воспаление седалищного нерва.
– Я не тороплюсь.
– Хорошо провели отпуск? Впрочем, я, кажется, вас об этом спрашивала.
– Лучше некуда, – ответил, смеясь, Незлобин.
– Моего пермского приятеля видели?
– Даже был у него на заводе. Просил передать вам привет.
– Эхма! – грустно сказала Нина Викторовна. – Ну да ладно. Было – не было. Хороший человек. Правда, любит крупные обобщения, но свое дело знает.
Осталось не очень ясным, что понимала Нина Викторовна под этими словами.
Дверь распахнулась, заведующие отделами посыпались в приемную, и главный редактор, выглянув, сказал Незлобину:
– Заходите.
Прошло еще несколько минут, пока редактор, распахнув окно, поставил на место стулья. День был холодный, и клубящийся воздух, ворвавшийся вместе с уличным шумом, казалось, не знал, что ему делать в этой комнате, битком набитой табачным дымом.
– Не простудитесь?
На редакторе была расстегнутая солдатская шинель, под которой торчала заношенная гимнастерка. Незлобин с острой жалостью взглянул на его маленькое постаревшее лицо, на заметно поседевшие волосы. Видно было, что он с трудом справляется с усталостью и горем. У него погибла семья.
– Я прочитал вашу статью об убийстве гаулейтера, – сказал он. – Прекрасно. Но не пойдет.
– Почему?
– Партизанский штаб возражает. Что вы привезли?
– Ничего. Месяц лежал в больнице, а потом месяц был в отпуске.
– В больнице, а потом в отпуске, – почему-то повторил главный редактор. – А мы вас ждали. Был подходящий человек. Но решили подождать именно вас.
– Не возражаю. Но почему именно меня?
– Потому что такое дело. – Главный редактор задумчиво постучал пальцами по столу. – Финляндия выходит из войны, – тихо, как будто бы кто-нибудь мог подслушать, сказал он. – Готовится масштабная операция.
– На Крайнем Севере?
Он пожевал губами и закрыл окно.
– Я распорядился, чтобы вам выдали новый реглан. И бурки.
– Бурки не по форме.
– Пригодятся.
Ничего не изменилось, когда он вернулся в Полярное, и все изменилось. Растаяла устоявшаяся за три года атмосфера бытовой жизни войны, и появилось совсем другое – чувство напряжения, сосредоточенность, близость перелома, – которое прежде пряталось где-то в глубине сознания, а теперь выступило вперед, набирая силу.
И перед этим чувством, которое испытывали, рискуя жизнью, участники столкновений на скалах, в воздухе и на море, не могло не отодвинуться на второй и на третий план то, что прежде могло заинтересовать, о чем много и охотно говорили. Как в перевернутом бинокле, Незлобин увидел теперь все, о чем рассказывала ему Эмма Леонтьевна. Известив начальство о своем возвращении, он позвонил ей, и они условились о встрече.
Она похудела и похорошела, и он немедленно сказал ей об этом, как бы рассматривая ее и одновременно между прочим, – он знал, что женщины любят, когда любезности говорятся мимоходом. О своей болезни он в ответ на ее расспросы рассказал в двух словах, за поздравление со «звездочкой» поблагодарил, о красавице, которую он встретил у командующего, не упомянул – и сразу же упомянул, потому что Эмма Леонтьевна стала расспрашивать о ней с заинтересованными, заблестевшими глазами.
«Ох, Петя», – с досадой подумал Незлобин.
– Ну как она? Хороша?
– Недурна. Впрочем, я ведь в женщинах ничего не понимаю.
– Не понимать – это и значит любить, – мудро заметила Эмма Леонтьевна. – Брюнетка, блондинка?