опаской. Вот доказательство, что во сне наши слова звучат гораздо убедительнее,
нежели наяву.
Почти всегда по воскресеньям я обедаю и ужинаю один, и невольно
становится грустно. Как я прожил свою жизнь? При таком вопросе приходит на ум
Гардель1, «Приложение для женщин» или что-то из Reader's Digest2. Не беда.
Сегодня воскресенье, я далек от всякой иронии и могу позволить себе подобный
вопрос. В моей жизни не было ужасных катастроф, никаких внезапных поворотов.
Самое неожиданное — смерть Исабели. Может, тут-то и кроется истинная причина
моего, как я это называю, жизненного краха? Но не думаю. Более того, чем дольше я
размышляю, тем полнее понимаю, что ранняя смерть Исабели — удачное несчастье,
если можно так выразиться. (Господи, до чего это грубо и подло звучит! Я сам себе
ужасаюсь.) Я вот что хочу сказать: когда Исабели не стало, мне было двадцать
восемь лет, а ей — двадцать пять. Возраст, когда чувственность в самом расцвете.
Наверное, ни одна женщина не возбуждала во мне такого бурного желания. Поэтому,
может быть, я и не могу (сам, в глубине своей души, без фотографий и
воспоминаний о чьих-то воспоминаниях) вспомнить лицо Исабели, но всякий раз,
когда захочу, ощущаю ладонями ее бедра, ее живот, ноги, грудь. Почему рукам моим
память не изменила, а мне изменила? Сам собой напрашивается вывод: если бы
1 Гардель, Карлос (1890—1935) — аргентинский актер, знаменитый певец, «король танго». С успехом снимался
в кино.
2 Популярный американский журнал, публикующий известные литературные произведения в сжатых
переложениях и отрывках.
27
Исабель прожила достаточно долго, тело ее стало бы увядать (главное ее
очарование — тугое, словно налитое, тело и шелковистая кожа), мое влечение к ней
тоже увяло бы, и трудно сказать, что сталось бы тогда с нашим образцовым
супружеством. Ибо наше согласие, а оно действительно существовало, всецело
зависело от постели, от нашей постели. Я вовсе не хочу сказать, что днем мы
дрались как кошка с собакой; напротив, в повседневном общении мы неплохо
ладили друг с другом. Но что удерживало от вспышек дурного настроения, от
скандалов? Говоря откровенно — наши ночные радости; это они охраняли нас среди
дневных огорчений. Случалось, взаимная ненависть искушала нас, сжимались сами
собой губы, но образы ночи, минувшей и будущей, вставали перед глазами, и
поднималась волна нежности, гасила вспыхнувшие было искры злобы. И пора
нашего супружества славная была, веселая пора.
Ну а в остальном? Взгляд мой на себя настолько не имеет ничего общего с
самонадеянностью, что даже трудно поверить. Я говорю о мнении, искреннем на сто
процентов, я не решился бы его высказать даже зеркалу, перед которым бреюсь. Я
вспоминаю: было время, давно, примерно лет с шестнадцати и лет до двадцати,
когда я был о себе хорошего, можно даже сказать, высокого мнения. Я рвался начать
и довести до победного конца «нечто великое», принести пользу людям, искоренить
несправедливость. Впрочем, ни дураком, ни эгоистом я не был. Мне нравилось,
когда меня хвалили, даже когда мне рукоплескали, но все же я старался принести
пользу людям, а не добивался от них пользы себе. Конечно, чисто христианским
милосердием я не отличался, да христианское милосердие меня никогда, насколько
помню, и не привлекало. Я не стремился помогать бедным, нищим или увечным (я
все меньше и меньше верю в бестолковую благотворительность, кому и как попало
оказываемую). Моя цель была гораздо скромнее: просто-напросто быть полезным
ближним, тем, кто естественно во мне нуждался.
Однако с той поры веры в себя у меня, говоря по правде, значительно
поубавилось. Теперь я считаю себя человеком весьма заурядным, а в некоторых
случаях и беспомощным. Мне легче было бы вести тот образ жизни, который я веду,
если б я не был уверен (разумеется, только про себя), что я все-таки выше своей
заурядности. А я знаю, что вполне могу или мог добиться чего-то большего, что я
выше, хоть, быть может, и ненамного, изнуряющего однообразия своей профессии,
достоин другой жизни, не столь безрадостной, других отношений с людьми. И оттого,
28
что я все это знаю, мне, конечно, не становится спокойнее, напротив, я еще острее
ощущаю свой жизненный крах, свою неспособность справиться с обстоятельствами.
Хуже всего то, что ведь ничего страшного со мной не случилось (да, конечно, смерть
Исабели подействовала сильно, но все же я не назвал бы ее потрясающей
катастрофой; в конце концов, разве это не естественно — покинуть наш мир?), не
было никаких особых обстоятельств, сгубивших мои лучшие порывы, помешавших
моему восхождению, толкнувших в трясину усыпляющей повседневности. Я сам
создавал эту трясину, причем чрезвычайно простым путем: привыкал. Уверенность в
том, что я способен на большее, заставляла откладывать свершения, а это в конце
концов оказалось орудием самоубийства. Я погружался в рутину незаметно, ибо
считал, что все это ненадолго, все это только ступенька, надо пока что терпеть,
выполнять положенное, а вот как кончу всю подготовку, на мой взгляд необходимую,