Я пробовал рвануть с себя одежду — не получилось. Застыла зараза, как прикипела. И изо рта уже не парило. Мороз, как—то сразу, сходу, без разгона, занимал позиции. Деловито окутывал меня холодом, как мотком кабелей, устраивался поудобнее, готовился к долгой, до конца зимы, оккупации.
Вот уже и трясти почти перестало. Вся шкурка покрылась тончайшими прозрачными чешуйками и на них сейчас нарастал иней. Внутренняя теплота тела не боролась уже с окутывающим холодом, в утробе ощутимо похолодало, температура изнутри и снаружи выравнивалась, требуха остывала и леденела. Все, что внутри, ощущалось теперь уже как—то чуждо и нелепо. Как будто это и не твоя родная требуха, не твои горячие аппетитные потрошка, а лоскутья пригоревших макарон, болтающиеся на стенках залитой хозяйкой кастрюли.
И сразу же стало легко и хорошо. С растаявшей надеждой исчез и смысл дальнейшего существования. Еще мелькнула, отлетающей на юг птицей прощальная мысль — эх, вот бы еще пожить, то—то и то—то сделать так, а этого не делать вообще, и ребеночка бы на руках подержать, и еще, эх, почему вот так—то. Мелькнула и отлетела. И вмиг стало ничего не нужно. Не нужно больше шевелиться, действовать. Сейчас. Сейчас подкатит к горлу сладкая волна и я в ней захлебнусь. И это будет всё. Занавес.
А пока еще не все, пока еще только слышен шум этой волны, пока она берет разбег и устремляется в свой недолгий путь, — простите меня, люди добрые, простите и прощайте. Я перешел свой Рубикон. И, по степени бесповоротности этот переход оказался шагом к реке Стикс. Осталось только дождаться Харона и в путь, друзья. В последний путь.
Что? Волки?! Зачем волки. Что—то я не слышал, чтобы транспорт Харона был запряжен волками? Может это олени, может это дедушка Мороз окутал меня снежком, как ту ёлочку, и сейчас повезет в веселое ледяное царство. Нет, это точно волки. Вон как тычутся в лицо своими теплыми и шершавыми языками. Пошли прочь, звери, пошли прочь, я жду Харона.
Волки тыкались в меня все настойчивее, вынюхивая, выведывая что—то, уже почти не стесняясь того, что я еще живой. Я хотел отогнать их, но руки уже не шевелились. В последний раз мне стало страшно и страшно по настоящему. Я представил, как меня, живого, эти голодные зверюги начнут сейчас рвать. Сначала меня свалят на бок и полоснут, острыми как ножовка зубами по смерзшейся одежде. Потом, остервенело мотая головой, сдерут ее с меня. Сдерут нагло и бесцеремонно, как сдирают с уготованного насмерть узника последнее исподнее. Сдерут как что—то последнее человеческое. С треском оторвут и отбросят эти тряпки, как последний рубеж, за который цеплялся стыд. И после этого, отбросив как ненужную условность всякий страх и стеснение, будут рвать мою умирающую, но пока еще живую плоть. С треском распарывая смерзшуюся кожу, ткнуться зубами, носом туда, где пока еще пульсирует самое лакомое, самое вкусное — человеческая печень. И будут, чавкая, пожирать ее, опустив узкие морды в разверзшиеся и дымящие потроха.
Такая была мне уготована смерть. Судьбе моей было мало, чтоб я сдох, околев и выбившись из сил в чистом поле. Мало ей было и того, чтобы я околел от холода, искупавшись и промерзши до костей, ей надо было, чтобы меня, вкусившего все это сполна, еще и сожрали заживо.
И тогда я возопил. Я возопил, потому, что взмолиться у меня уже не было сил. И когда я исторг свой вопль, когда вокруг меня колом встали ночь и отчаянье, вдруг прекратились волчьи скулеж и суета. И я услышал, как скрипят, давя сухой и чистый снег его шаги.
Я успел еще сказать — Харон, увези меня отсюда. Как хорошо что ты пришел, Харон. Я успел это сказать, но не расслышал — что он сказал мне в ответ. Может быть он ничего и не говорил. Просто погрузил меня, лицом вверх в свою лодку и мы поплыли.
7.
Плавание мое не имело цели, как не имело и четких границ. Я, скорее, не плыл, а всплывал. Всплывал с одинаковой скоростью, не останавливаясь и не задерживаясь. Где и когда было положено этому всплытию начало я не знал. Где и когда наступит конец, даже не догадывался. Я вообще не мыслил, а значит и не существовал. Но я был.
Удивительно, но подобное состояние я уже испытывал. Правда тогда я его испытывал во время падения, а теперь во время всплытия.
Я всплывал, как всплывает утопленник, щепка, придавленная до того ко дну, ошмётья донных трав. В общем любой неодушевленный предмет, сорванный силой течения с места, разлучаемый с обжитым уже мирком, вырываемый из устоявшейся, комфортной жижи, вытянутый из теплой тины и уносимый зачем—то и куда—то. Почему он всплывает, куда, с какой целью? Стечение ли это обстоятельств или все—таки чья—то воля сорвала его с места и направила по неведомому пути. Наверное все—таки это чья—то воля. Потому что гораздо проще быть не просто так, а во исполнение замысла. Ну а коли ты есть, то и плыть, а значит и всплывать потребнее во исполнение его же. Замысла. ЗАМЫСЛА. И не важно как ты к этому относишься. Можешь вообще не относиться. Как я.