Я бы, пожалуй, так и сделал. Потому что когда человек идет по бескрайним и безмолвным равнинам, кое—где по колено в снегу, в недостаточно теплой одежде, нежрамши и хорошенько полночи перед этим получая по башке — самая разумная мысль — ослабеть, пасть ниц и помереть. Была бы еще надежда, теплился бы огонек её в измученной душе, были б какие—то признаки спасения, хоть что—то, что подавало бы надежду — можно бы было продолжать барахтанье. А так… Так, глазу впереди открывалось точно такое же, как и позади, огромное снежное поле. Один в один такое же поле, только без столбов с колючкой. И без этих вех, безо всякого указания на хотя бы и стародавние, но человечьи следы, это поле казалось неодолимым. Нет, мне его не пройти.
Оставалось только решить — как мне умереть: то ли сидеть и безвольно ждать, пока околею, пока пронизывающий холод не сменится тихой теплотой отмерзания рук и ног. Пока сладкая дрема подкатившей рвотой не наполнит всю утробу до самого горла и оттуда, мягким морским приливом нахлынет на сознание. Или спуститься вниз, под любой из склонов горушки, желательно конечно на противоположный тому, откуда пришел, чтобы косточки мои по весне точно не сыскал никто из знакомых, не усмехнулся про себя — эх, никчемно «всеж—ки» прожил ты жизнь, Витька—Пришлый. Спуститься туда вниз, на краешек поля, во — о– н к той березке, упереть в её ствол рукоять ножа, да податься коченеющим телом вперед. Насадить нож на брюхо и умереть на коленях, обняв руками проштрихованный белый ствол, как единственную, уготованную в этой юдоли невесту. С индевелой кроны стряхнет мне на холодеющий лоб пару снежинок, и я остывая, истекая тут же смерзающейся кровью, буду глядеть, до самого последнего вздоха, сквозь ажурную фату, на недостижимо далекий небосвод. На то, как отлетает с этой величественной свадьбы моя душа, превращаясь в белую точку.
Красивая, что и говорить, смерть. Романтичная. Березка, небо, поле. Но мне не подходит. Это — для мучеников, для подвижников. Для тех, чья жизнь читалась бы как житие, будь они менее скромными. Мне же и до скромности и до святости, как до Китая раком. Или как через это поле вприпрыжку.
Жизнь моя, нелепая и ухарская и оборваться должна на нервной ноте. Что там за каменюга торчит ниже по склону? Что за скала, что за уступчик такой массивный. Вот, это по мне — разбежаться, оттолкнуться, прыгнуть, покатиться да как баздырнуться со всего маху башкой об этот уступчик. И если сразу голову о него не расшибешь, то далее последуют метров тридцать свободного полета и шлепок безвольной тушки недалеко от невестушки—березки, на краю поля.
Вот такая смерть мне подходит. Эдакий финальный аккорд, последняя гастроль. Цыганочка с выходом. Точнее с вылетом и последующим выкатом на поле. Здравствуй Русское Поле — я твой тонкий колосок.
Ну что ж, рассусоливай, не рассусоливай, а дело делать надо. Давай, Маратик, хоть один раз не дай воли малодушию. Закрой раз и навсегда все вопросы одним ответом. Давай, сучонок. Ни о чем не думай. И ни о ком. Все прекрасно проживут и без тебя. И, раз!
Я оперся, поудобнее, изготовился для прыжка. Подобрался, поджался — нелегко, ох и нелегко обманывать судьбу, нелегко решиться, вопреки поговорке, выскользнуть из ее мягких объятий в растопыренные, узловатые крючья смерти. Но надо. Надо, пока погода хорошая, пока не вьюжит, пока солнышко да снежок слепит уйти лихо и ярко. Уйти беспутно, очертя башку. А то вон уже, на горизонте, собирается, слепляется как снежный ком, закруживается из тонкой струйки облачко. Облачко. Облачко ли? Ну, мне пора! И я толкнувшись ногой, ринулся изо всех сил вниз по склону. Бегом. Мимо скалы—каменюги, с примостившейся на ее краю и болтающей свешенными ногами смерти. Мимо березки—невесты, изготовившейся уже оплакивать своего женишка низко наклоненными слезами ветвей. Одолев край поля, прямо к его центру. Бегом. К облачку. Ты ж моё родное!
Когда долго идешь по зимнему полю, переваливаясь на кочках, проваливаясь в снег, путаясь в подснежных силках еще не сопрелых трав, цепляя репьи и колючки, падаешь и встаешь, вскидываешь ко рту, чтобы дыханием чуть—чуть отогреть обмерзшие руки, и снова идешь и падаешь — теряешь опорные точки. Нет, ты идешь, конечно, но идешь сам не свой, ничего не чувствуя и не ощущая. Ноги идут, переставляются, ковыляют, но так, как будто это не ноги, а пристегнутые наспех сыромятью ходули. Суставы не работают и если руки и ноги гнутся, то непонятно как и почему.